Псы господни
Шрифт:
– Умоляю… не надо. Даже в комнатах слышно каждое ваше слово. Даже лакеи смеются… сжальтесь!
– Хорошо, – сказал Сигизмунд-Август, одернув на себе короткий литовский жупан. – Мертвых уже не вернуть из гроба, но еще можно вернуть те польские деньги, что погребены в сундуках конторы аугсбургских Фуггеров.
Бона Сфорца злорадно захохотала:
– Ты ничего не получишь… Пусть пропадет эта проклятая Польша, в которой холодный ветер задувает свечи в храмах и где полно еретиков, помешанных на ереси Лютера…
После отъезда сына она тоже велела
– Мы едем в замок Визны, – сказала Сфорца; под полозьями саней отчаянно заскрипел подталый снег. – О, как я несчастна! Но вы, дочери, будете несчастнее своей матери… Я изнемогла вдали от солнца Милана. Как жить в этой стране, если к востоку от нее – варварская Московия, а из германских княжеств идет на Полонию лютеранская ересь? Я не пожалела бы пяти миллионов золотых дукатов, чтобы в городах моего королевства пылали костры инквизиции…
…Было время гуманизма и невежества, дыхание Возрождения коснулось даже туманных болот Полесья, а ветры из Европы доносили дым костров папской инквизиции. Правда, в Польше тоже пылали костры: заживо сжигали колдуний, упырей, ворожеек, отравителей. Но казни еще не касались «еретиков» лютеранской веры, поляки были веротерпимы, и Реформация быстро овладевала умами магнатов и священников. Бона Сфорца сказала:
– Без псов господних не обойтись…
«Псами господними» называли себя иезуиты.
В каминах древнего замка Визны жарко постреливали дрова, но все равно было холодно. Бона Сфорца надела на голову испанский берет из черного бархата. Махра Вогель, приемная дочь королевы, тихо играла на лютне.
– Когда-то и я трогала эти струны, – сказала Бона, тяжело ступая на высоких котурнах. – Но все прошло… все! Теперь я жду гонца из Вильны, а он все не едет…
Она выглянула в окно: за рекой чернели подталые пашни, дремучие леса стояли за ними, незыблемые, как и величие древней Полонии. Наконец, она дождалась гонца, который скакал пять суток подряд, скомканный вальтрап под его седлом был забрызган грязью, как и он сам. Гонец протянул ей пакет:
– Из Литвы, ваша королевская ясность.
– Кто послал тебя?
– Петр Кмит, маршал коронный.
– Что ты привез?
– О том знают все. Король и ваш сын Сигизмунд-Август ввел Барбару Радзивилл в Виленский дворец, публично объявив ее своей женой и великой княгиней литовской…
Ничто не изменилось в лице Боны Сфорца:
– Ты устал? Ты хочешь спать?
– Да. И – пить.
Сфорца перевернула на пальце перстень, сама наполнила бокал прохладной венджиной и протянула его гонцу:
– Пей. С вином ты уснешь крепче…
Потом из окна она проследила, как гонец, выйдя из замка, шел через двор. Ноги его вдруг подкосились – он рухнул и уже не двигался. В палатах появился маршалок замка:
– Гонец умер. Такой молодой. Жалко.
– Но он слишком утомился в дороге…
Перстень на ее пальце вдруг начал менять окраску,
– Что пишут из Литвы?
– Дурные вести – у нас будет новая королева, и сам всевышний наказал гонца, прибывшего с этой вестью.
Теперь осталось дело за малым: возмутить шляхту и сейм, всегда алчных до золота, чтобы они не признали брак ее сына. Петр Кмит был давним конфидентом Боны, по его почину собрался сейм. Возмущенные шляхтичи требовали от Сигизмунда-Августа, чтобы он оставил Барбару Радзивилл.
– Пани Радзивилл, – кричали ему, – уже брачевалась со старым Гаштольдом, воеводой Трокая на Виленщине, так зачем королю вишни, уже надклеванные птицами?
Но король вдруг вырос надо всеми, непреклонный в своем решении:
– Я ведь не только ваш король, но еще и человек. Любовь каждого человека – дело совести и желаний его сердца. Так знайте: я безумно люблю эту женщину, и более не желаю вас слушать!
Люблинский воевода Тарло рвал на себе кунтуш:
– Сегодня она великая княгиня Литовская, а завтра ты назовешь ее польской королевой… Пересчитай мои рубцы и шрамы, король! Я сражался за вольности наши с татарами, с немцами, с московитами, когда тебя еще не было на этом свете. Так мне ли, старому воину, кланяться твоей паненке?
Сигизмунд-Август усмехнулся с высоты престола:
– Барбара достаточно умна и образованна, чтобы даже не замечать, когда ты не удостоишь ее поклоном…
Сейм расходился, и тогда с кроткой улыбкой к сыну подошла Бона Сфорца, сидевшая все время в ложе:
– Я уважаю твое чувство к женщине, победившей тебя, – сказала она, прослезясь. – Будь же так добр: навести меня с Барбарой. Я посмотрю на нее, и мы станем друзьями.
– Мы придем. Только снимите свой перстень…
Барбара, желая понравиться свекрови, украсила свою голову венком из ярких ягод красной калины – это был символ девственной и чистой любви. Бона расцеловала невестку:
– Как чудесны эти языческие прихоти древней сарматской жизни! Я начинаю верить, что ваша любовь к моему сыну чиста и непорочна, – усмехнулась Бона.
Стол был накрыт к угощенью, в центре его лежала на золотом блюде жирная медвежья лапа, обжаренная в меду и в сливках. Но Барбара, предупрежденная мужем, всему предпочла только яблоко. Да, сегодня перстней на пальцах Боны не было. Она взяла нож, разрезая яблоко надвое, и при этом мило сказала:
– Разделим его в знак нашей дружбы…
Наследница заветов преступных Борджиа, она знала, какой стороной обернуть отравленный нож, чтобы самой не пострадать от яда. Бона Сфорца осталась здорова, съев свою половину яблока, а Барбара Радзивилл начала заживо разлагаться. Ее прекрасное лицо, уже сизо-багровое, отвратительно разбухало, губы стали безобразно толстые; глаза лопнули и стекли по щекам, как содержимое расколотых куриных яиц… От женщины исходило невыносимое зловоние, но король не покинул ее до самой смерти и всю дорогу – от Кракова до Вильно – ехал верхом на лошади, сопровождая гроб с ее телом…