Птица за птицей. Заметки о писательстве и жизни в целом
Шрифт:
Это тоже было признание в любви — к Сэму, к Пэмми и ее дочке Ребекке. Пэмми знала, что, когда ее самой не будет, останется книга. А это своего рода бессмертие.
Опять же, когда я вела дневник про Сэма, мне думалось: может, он пригодится другим матерям-одиночкам. Когда родился сын, мне не удалось найти книг, которые правдиво и с юмором представляли бы детские болезни, проблемы одиноких матерей, да и просто родительские будни. Есть прекрасные пособия по уходу за детьми и их воспитанию, но они все очень серьезные и рациональные, к тому же умалчивают о темной стороне материнства. Делайте то, делайте это, и колики пройдут, малыш успокоится, жизнь войдет в свою колею. Но ведь это неправда. Завести ребенка — все равно что нарваться на плохих соседей в общежитии: как будто к тебе в комнату подселили похмельную Дженис Джоплин, страдающую от ПМС. В книгах по уходу за ребенком то и дело советуют включать тихую музыку или звуки природы: дескать, это успокаивает. Когда Сэм начинал плакать, я садилась рядом и запускала какую-нибудь запись с журчанием ночной реки, сверчками и лягушками. Ребенок смотрел так, будто хотел сказать:
Как бы мне полегчало, если бы я прочла записки еще одной матери, где она честно признавалась: да, иногда хочется схватить этого чертова ребенка за ноги и зашвырнуть куда подальше! Вот я и села писать сама — чтобы сделать подарок другим женщинам, оказавшимся в похожей ситуации.
Еще мне бы очень помогла книга о том, что делать, если лучшей подруге поставили смертельный диагноз. Причем спокойная, реалистичная и с юмором. И я попыталась объединить эти две темы, написать сразу про Сэма и про Пэмми. Книга задумывалась как подарок им обоим и всем людям, которые узнали бы в них кого-то близкого.
Пару лет спустя, когда Пэмми уже умерла, у наших с ней друзей родился ребенок. Он был так тяжело болен, что прожил всего пять месяцев. Я начала бояться, не разношу ли смерть как заразу. Мы с Сэмом много времени проводили с этой парой и их маленьким сыном. Они прекрасно держались и очень многому меня научили. И тот умирающий малыш тоже так много заставил меня понять, что хотелось рассказать об этом другим людям.
Я решила сделать подарок родителям: книгу, в которой будет жить их ребенок. И все недолгие месяцы, что протянул Брайс, я делала заметки на карточках, не зная даже, использую ли их.
Я старалась анализировать собственную реакцию: как я ловлю себя на том, что замыкаюсь в надежде уберечься от боли, хотя куда надежнее открыть сердце нараспашку — ведь тогда сохранится связь с любовью, с самой жизнью. Я наблюдала, как Сэм смотрит на Брайса, и многое записывала на карточки. Мне было тревожно и даже совестно, что я столько пишу о боли и смерти, но заметок своих я не бросала.
Брайс умер в мае. Месяц или два спустя мне предложили записать трехминутную зарисовку для одной радиопередачи; тему разрешили брать любую. Я пошла к родителям Брайса и спросила, можно ли рассказать про их сына. Они не возражали, даже наоборот. И вот я обложилась карточками, мысленно взяла рамку пять на восемь и начала.
В прошлом месяце Сэм впервые увидел смерть. У моих друзей умер маленький ребенок, и мы целое утро провели с ними у гроба. Их сыну было всего пять месяцев, и весил он три с половиной килограмма — меньше, чем когда родился. На него надели белую крестильную рубашку и уложили в большую корзину, осыпав лепестками роз. Он и сам был белый, как роза. Его мать буддистка, а отец — христианин, поэтому везде были цветы, фигурки Будды, портреты Далай-ламы и распятия. Брайс был похож на маленького расстроенного ангела из какой-то снежной страны. Мы не могли отвести от него глаз — даже Сэм. Он был похож на Бога.
— Ты что, с ума сошла? — спрашивали мои родственники, когда я им рассказывала про Брайса. — Зачем ты потащила туда Сэма?
Судя по тону, подразумевалось продолжение в духе: «Ну и куда ты потащишь его в следующий раз? Смотреть операцию на мозге?»
Сама не знаю, почему мне показалось правильным пойти туда с ребенком. Возможно, потому что мне с раннего детства внушали страх перед болезнью и смертью (особенно ранней — и, как ни странно, перед старостью). По-моему, это сильно осложнило мне жизнь. Как любая мать, я хочу, чтоб сыну жилось легче.
Многие мои друзья умерли от рака и СПИДа. Но Брайс был первым покойником, которого увидел Сэм. По-моему, сын его не испугался. Вероятно, дело в том, что мертвый Брайс был очень красив. Он вообще покойник со стажем — можно сказать, профессионал. Он уже один раз умер при рождении; его вернули к жизни семь минут спустя, но, как выяснилось, слишком поздно. Он чересчур долго пробыл мертвым. Его темно-серые глазенки всегда оставались открытыми, он никогда не плакал, не улыбался и, кажется, даже не мигал.
Друзья его мамы, буддисты, называли его «Облачный мальчик». Это потому, что он завис на полдороге между небом и землей. Друзья его папы, христиане, много помогали по хозяйству. Все по очереди носили его на руках и баюкали. Мы с Сэмом часто читали ему сказки, в основном доктора Сьюза.
— Брайс хороший, — однажды заявил Сэм его родителям. Они привезли ребенка домой, когда ему было три недели, хоть и не представляли, что с ним делать. Просто не хотели, чтобы он умер в больнице. Решили: пусть хоть будет дома с ними и с их друзьями. Я очень рада, что видела и пережила все это. Некоторые считали, что Брайса надо было оставить в больнице и что его родители ненормальные, раз этого не понимают. Другим — мне в том числе — чудилась в ребенке какая-то благодать, не зависящая от возраста, характера и обстоятельств.
— Он хороший, только странный, — сказал Сэм как-то в машине: мы с ним ехали домой, навестив Брайса и почитав ему книжку.
Когда Брайс умер, мне позвонили его родители и спросили, придем ли мы с Сэмом. Они были грустны, но держались неплохо. Сэм принес малышу два подарка и положил к нему в корзинку. Первый — мяч: а вдруг там, в том мире, можно будет поиграть! Второй — модель Delorean, машины времени из фильма «Назад в будущее». Мы с родителями Брайса до сих пор чешем в затылке, когда вспоминаем ее.
Когда поминки закончились, я отвела сына в местный боулинг — тоже первый раз в его жизни. В этом было что-то такое абсурдное и настоящее, что почти граничило со святостью. Мы целый час катали шары на детской дорожке. «Куда ты его отвела?!» — спрашивала потом моя родня. А я не могла толком объяснить, зачем это сделала. Наверное, мне хотелось стряхнуть торжественную мрачность, завершить цикл любви и смерти. Боулинг так похож на жизнь: запускаешь мяч, и некоторые кегли падают. И еще мне хотелось, чтобы сын увидел: есть вещи, которые незыблемы, сколько шаров в них ни запускай.
Все это я прочла родителям Брайса, прежде чем идти в студию.
Они обзвонили всех своих знакомых и рассказали про передачу, а потом записали эфир. Да, сын всегда будет жить в их сердцах, а папа и Пэмми — в моем. Возможно, это единственная подлинная форма бессмертия. И все же я понимаю, зачем нужно писать портреты любимых людей: чтобы остановить мгновения невыразимой красоты — те самые, что меняют нас, делают глубже.
Тони Моррисон [76] говорила: «Свобода нужна для того, чтобы освобождать других». Если вы сумели вырваться из рабства, порвать цепи, что приковывали вас к человеку или образу жизни, — расскажите об этом. Рискните, попробуйте освободить кого-то еще. Не все будут этому рады. Родственники чаще всего считают, что лучше держать язык за зубами. Ну и что с того? Выложите все как есть, выплесните на страницу. Накропайте паршивый, отстойный, слезливый, истеричный черновик, а потом по возможности избавьтесь от излишеств.
76
Тони Моррисон (род. 1931) — афроамериканская писательница, лауреат Нобелевской премии по литературе. Прим. пер.
Помните мой юношеский шедевр — рассказ под названием «Арнольд»? Признаюсь: на самом деле я не только терроризировала литагента новыми вариантами. Я еще и послала рукопись редактору одного крупного журнала. Он вернул рассказ с такой запиской: «Далеко не все, что с вами происходит, кому-то интересно». Конечно, я чуть не сгорела со стыда. Но эти слова помогли в одном: они меня не остановили. Да, я с трудом заставила себя взяться за рассказ о папиных последних днях, потому что тот редактор указал мне на ошибку и был во многом прав. Но я изо всех сил постаралась ее не повторить. Поэтому, записав то, что мы пережили, я изъяла из текста все куски, проникнутые жалостью к себе. Я не пыталась въехать на этой книге в вечность, я только хотела написать об отце так, чтобы помочь и другим людям в похожей ситуации. Кому-то мой текст показался слишком личным, исповедальным, но мнение этих людей меня не волнует. Мне довелось написать об отце и о лучшей подруге, а они успели это прочесть перед смертью. Представляете?
Я писала для двоих читателей, которых любила и уважала и которые любили и уважали меня. В эти тексты я вложила всю душу и все мастерство, и дай мне Бог никогда не снизить планку.
Обретение голоса
Как-то я услышала любопытную запись: один актер говорил о том, как сложно в современном мире обрести Бога. Мы жаждем материальных благ — денег, имущества, красоты, власти, — потому что думаем: владеть ими и значит состояться. Но на самом деле это мишура; выписываясь из этой жизни, ее придется вернуть хозяину на небесах. «Нам все выдается во временное пользование, — говорил тот актер. — Не нужно думать, что это навсегда».
Послушав его, я стала иначе относиться к тому, что мои ученики подражают любимым писателям. Ведь на самом деле это так естественно: примерять на себя чей-то стиль. Это просто мишура; настанет время, и ее снимут с себя, вернут хозяину. Останется настоящее, то, что навсегда: собственный голос.
Я часто прошу учеников набросать несколько строк о том, почему они хотят писать, зачем пришли на мой семинар, что привлекает их в этом занятии — порой мучительном, порой убийственно скучном. И раз за разом они отвечают что-то вроде: «Я больше не стану молчать». Многие были послушными детьми, тихо сидели в сторонке и, невидимые, наблюдали ужасное. Если же они заикались кому-то об увиденном, их наказывали. Теперь же им хочется разобраться в жизни — в своей и вообще — так, чтобы их не заперли за это в чулане. Но собственный голос найти очень сложно; куда проще и соблазнительней использовать чужую манеру.
Всякий раз, когда выходит новая вещь Исабель Альенде [77] , я радуюсь: есть что почитать! С другой стороны, я бешусь: половина студентов опять начнет «работать под Альенде». Не поймите превратно, мне очень нравятся ее книги, да и вообще я люблю латиноамериканских писателей. Читаешь их — и будто сидишь ночью у костра, где рассказывают замечательные, сумасшедшие, красочные истории. Здесь и птицы, и девушки, и гонги, и свистки, и колокола. Я понимаю, что студентам так нравится: в этой литературе есть что-то от примитивизма. На поверхности — буйство красок, древние, многократно проверенные символы и формы; в глубине — тонкие и сложные связи, которые не сразу и разглядишь под обманчивой внешней простотой. Будто смотришь в театре пьесу со множеством спецэффектов: бум! — и столько жизней разлетелось в клочки. Но еще важнее то, что этот стиль дает безграничный простор воображению. Как прекрасно бывает войти в такой фантастический мир! Его видишь как будто в перевернутый бинокль: все кажется крошечным, четким, насыщенным, прекрасным. В реальности все огромное, грубо вытесанное, часто уродливое. А писатели вроде Альенде берут людей, их жизни, их семьи, их тени и творят картину на все времена. В их текстах бьется живой пульс; читаешь и думаешь: да-да, жизнь — именно такая.
77
Исабель Альенде (род. 1942) — чилийская писательница и журналистка. Прим. пер.