Публицистика 1918-1953 годов
Шрифт:
Нужно не иметь никакого представления о революциях, чтобы предположить, что брехня Гамэна не имела успеха, говорит Ленотр. Успех она имела огромный. Ее доложили Конвенту, она дала повод одному из революционных жуликов сказать «потрясающую» речь перед «ошеломленным» собранием относительно короля, «этого чудовища, одно имя которого заключает в себе все злодеяния, все ужасы вероломства и жестокости, одного из тех страшных существ, которые способны на самую последнюю низость по отношению к тем, кто служит им!» Гамэн был превознесен до небес, Гамэну, «отравленному коронованным злодеем», была назначена пожизненная пенсия в размере 1200 ливров в год…
Помогло ли это однако Гамэну? Помогло на очень короткий срок. А затем снова начались его сумасшедшие страхи, что ложь его будет открыта. И пенсией ему пришлось пользоваться недолго: через год он отдал душу Богу. Он видел наступление реакции, говорит Ленотр. Кошмар его возрастал с каждым днем — и наконец доконал его.
Софийский звон *
Есть в нашей
Теперь часто вспоминается мне то, что когда-то написал я о князе Всеславе:
Князь Всеслав в железы был закован, В яму брошен братскою рукой: Князю был жестокий уготован Жребий по жестокости людской. Русь, его призвав к великой чести, В Киев из темницы извела. Да не в час он сел на княжем месте: Лишь копьем дотронулся Стола. Что ж теперь, дорогами глухими, Воровскими в Полоцк убежав, Что теперь, вдали от мира, в Схиме, Вспоминает темный князь Всеслав? Только звон твой утренний, София, Только голос Киева! — Долга Ночь зимою в Полоцке… Другие Избы в нем и церкви и снега… Далеко до света, — чуть сереют Мерзлые окошечки… Но вот Слышит князь: опять зовут и млеют, Звоны как бы ангельских высот! В Полоцке звонят, а он иное Слышит в тонкой грезе… Что года Горестей, изгнанья! Неземное Сердцем он запомнил навсегда.Теперь часто кажется мне, что многие из нас уподобляются порою князю Всеславу. Да будет, да будет так.
15/28 мая 1926 г.
Приморские Альпы.
Думая о Пушкине *
«Просьба ответить: 1) каково ваше отношение к Пушкину, 2) прошли ли вы через подражание ему и 3) каково было вообще его воздействие на вас?»
Не от большевиков, не из России, но напечатано по «новому» правописанию. Вообще давно дивлюсь: откуда такой интерес к Пушкину в последние десятилетия, что общего с Пушкиным у «новой» русской литературы, — можно ли представить себе что-нибудь более противоположное, чем она — и Пушкин, то есть воплощение простоты, благородства, свободы, здоровья, ума, такта, меры, вкуса? Дивлюсь и сейчас, глядя на этот анкетный листок. А потом — какой характерный вопрос: «каково ваше отношение к Пушкину?» В одном моем рассказе семинарист спрашивает мужика:
— Ну, а скажи, пожалуйста, как относятся твои односельчане к тебе?
И мужик отвечает:
— Никак они не смеют относиться ко мне.
Вот вроде этого и я мог бы ответить:
— Никак я не смею относиться к нему…
Вопрос этот стал возможен только теперь, после Есениных и Маяковских:
###Я обещаю вам Инонию…
Белогвардейца — к стенке!
А почему не атакован Пушкин?
И все-таки долго сидел, вспоминал, думал. И о Пушкине, и о былой, пушкинской России, и о себе, о своем прошлом…
Подражал ли я ему? Но кто же из нас не подражал? Конечно, подражал и я, — в самой ранней молодости подражал даже в почерке. Потом явно, сознательно согрешил, кажется, только раз. Помню, однажды ночью перечитывал (в который раз?) «Песни западных славян» и пришел в какой-то особенный восторг. Потушив огонь, вспомнил, как год тому назад был в Белграде, как плыл по Дунаю, — и стали складываться стихи «Молодой король»:
То не красный голубь метнулся Темной ночью над черной горою — В черной туче метнулась зарница, Осветила плетни и хаты, Громом гремит далеким. — Ваша королевская милость,— Говорит королю Елена, А король на коня садится, Пробует, крепки ли подпруги, И лица Елены не видит,— Ваша королевская милость, Пожалейте ваше королевство, Не ездите ночью в горы: Вражий стан, ваша милость, близко. Король молчит, ни слова, Пробует, крепко ли стремя. — Ваша королевскаяЗатем что еще? Вспоминаю уже не подражания, а просто желание, которое страстно испытывал много, много раз в жизни, желание написать что-нибудь по-пушкински, что-нибудь прекрасное, свободное, стройное, желание, проистекавшее от любви, от чувства родства к нему, от тех светлых (пушкинских каких-то) настроений, что Бог порою давал в жизни. Вот, например, прекрасный весенний день, а мы под Неаполем, на гробнице Вергилия, и почему-то я вспоминаю Пушкина, душа полна его веянием — и я пишу:
Дикий лавр, и плющ, и розы, Дети, тряпки по дворам И коричневые козы В сорных травах по буграм… Без границы и без края Моря вольные края… Верю — знал ты, умирая, Что твоя душа — моя. Знал поэт: опять весною Будет смертному дано Жить отрадою земною, А кому — не все ль равно! Запах лавра, запах пыли, Теплый ветер… Счастлив я, Что моя душа, Виргилий, Не моя и не твоя!А вот другая весна, и опять счастливые, прекрасные дни, а мы странствуем по Сицилии… При чем тут Пушкин? Однако, я живо помню, что в какой-то связи именно с ним,с Пушкиным, написал я:
Монастыри в предгориях глухих, Наследие разбойников морских, Обители забытые, пустые — Моя душа жила когда-то в них: Люблю, люблю вас, келий простые, Дворы в стенах тяжелых и нагих, Валы и рвы, от плесени седые, Под башнями кустарники густые И глыбы скользких пепельных камней, Загромоздивших скаты побережий, Где сквозь маслины кажется синей Вода у скал, где крепко треплет свежий, Соленый ветер листьями маслин И на ветру благоухает тмин!А вот Помпея, и опять почему-то со мною он, и я пишу в воспоминание не только о Помпее, но как-то и о нем:
Помпея! Сколько раз я проходил По этим переулкам! — Но Помпея В апрельский день скучней пустых могил, Мертвей и чище нового музея. Я ль виноват, что все перезабыл: И где кто жил, и где какая фея В нагих стенах, без крыши, без стропил, Шла в хоровод, прозрачной тканью вея! Я помню только римские следы, Протертые колесами в воротах, Туман долин, Везувий и сады… Была весна. Как мед в незримых сотах, Я в сердце жадно, радостно копил Избыток сил — и только жизнь любил!А вот лето в псковских лесах, и соприсутствие Пушкина не оставляет меня ни днем, ни ночью, и я пишу стихи с утра до ночи, с таким чувством, точно все написанное я смиренно слагаю к его стопам, в страхе своей недостойности и перед ним, и перед всем тем, что породило нас:
Вдали темно и чащи строги. Под красной мачтой, под сосной Стою и медлю — на пороге В мир позабытый, но родной. Достойны ль мы своих наследий? Уже мне слишком жутко там, Где тропы рысей и медведей Уводят к сказочным тропам…