Публицистика 1918-1953 годов
Шрифт:
— Кто этот поэт, догадываюсь. Милейший человек! А откуда вы узнали, какая именно рукопись лежала у меня на столе? Значит, подсмотрели?
— Простите, дорогой, не удержались.
— А жалко, что вы не зашли ночью. Это очень хорошо — закатиться куда-нибудь ночью внезапно. Я люблю рестораны. Помните, как мы с вами и с Машей в Гурзуф в коляске ездили и там пировали, и я вам счет представил?
И опять хохотал, кашлял и тонко хохотал, вспоминая не «пир», конечно, а именно этот счет, который он подал мне, когда мы вернулись из Гурзуфа:
Счет господину Букишону, французскому депутату и маркизу.
Израсходовано на вас:
Закуска а ля
Два графинчика о-де-ви со льдом 3 руб.
Два шашлыка карских 6 руб.
Две бутылки Карабах 10 руб.
Два филе фам а ля мод 10 руб.
2 бутылки Карданах 10 руб.
2 кафе натюр морт 5 руб.
Одно переднее место у извозчика 3 руб.
Прочее 13 руб.
С почтением Антон и Марья Чеховы, домовладельцы.
В декабре 1903 г. мы расстались навсегда. Он зимовал в Москве, мы с Найденовым уехали в Ниццу. В январе 1904 г. он грустно и нежно писал мне: «Здравствуйте, милый Иван Алексеевич! С Новым Годом, с новым счастьем! Письмо Ваше получил, спасибо. У нас в Москве все благополучно, нового (кроме Нового Года) ничего нет и не предвидится, пьеса моя еще не шла и когда пойдет — неизвестно… Очень возможно, что в феврале я приеду в Ниццу… Поклонитесь от меня милому теплому солнцу, тихому морю. Живите в свое полное удовольствие, утешайтесь, пишите почаще Вашим друзьям… Будьте здоровы, веселы, счастливы и не забывайте бурых северных компатриотов, страдающих несварением и дурным расположением духа. Целую Вас и обнимаю».
В середине июня я получил от него письмо из Баденвейлера. Оно было коротко и, как почти всегда, шутливо; между прочим, он писал о том, что чувствует себя недурно, заказал себе новый белый костюм, а огорчается только одним — грустью за Японию, чудесную страну, которую, конечно, разобьет и всей своей тяжестью раздавит Россия.
Это было последнее его письмо ко мне. Четвертого июля я поехал верхом в село на почту, — я жил тогда в деревне, — забрал там газеты, письма и завернул к кузнецу перековать лошади ногу. Был жаркий и сонный степной день, с горячим южным ветром, с тусклым блеском неба. Я развернул газету, сидя на-пороге кузнецовой избы, — и вдруг точно ледяная бритва полоснула мне по сердцу…
Заметки (о литературе и современниках) *
Рассказ моего домашнего воспитателя о Гоголе:
— Я его однажды видел. Это было в одном московском литературном доме. Когда мне его показали, я был так поражен, точно увидел что-то сверхъестественное. Подумать только: Гоголь! Я смотрел на него с неописуемой жадностью, но запомнил только то, что он стоял в толпе, тесно окружавшей его, что голова у него была как-то театрально закинута назад и что панталоны на нем были необыкновенно широки, а фрак очень узок. Он что-то говорил, и все его почтительно и внимательно слушали. Я же слышал только одну его фразу — очень закругленное изречение о законах фантастического в искусстве. Точно этой фразы не помню. Но смысл ее был таков, что, мол, можно писать о яблоне с золотыми яблоками, но не о грушах на вербе.
Бывало, кричит гимназический учитель, желая поразить твое воображение ужасом:
— Ты опять, Бунин, не знаешь урока? Ты что ж, пастухом хочешь быть?
Он и не подозревал, какой сладкой мечты касался.
— Быть пастухом! — думал я. — Да что же может быть чудесней!
Смущала только мысль:
— А может быть, все-таки, лучше стать писателем?
Первое литературное разочарование. Первое литературное знакомство: с писательницей Шабельской.
Мне было семнадцать лет, я впервые приехал
Брат смеялся, узнав о моем намерении нанести визит в этот дом:
— Не советую, — она совершенно неинтересна. И притом необыкновенно бестолкова. Познакомившись со мной, стала хвалить твои стихи в «Неделе», приписывая их мне. Я говорю: «Покорно благодарю, но только это не мои стихи, а моего младшего брата». Не понимает: «Да, да, а все-таки вы не скромничайте, — стихи ваши мне очень понравились…» Я еще раз говорю, что это не мои, а твои стихи, — опять не понимает!
Я, конечно, все-таки пошел. Пришел, робко позвонил, попросил горничную доложить, стою и с трепетом жду в прихожей, примут ли? Прихожая большая, тихая, сумрачная. Вышел рыжий господин в золотых очках, — профессор, муж писательницы, — строго и недоуменно взглянул на меня, надел пальто, шляпу, взял трость с серебряным набалдашником и молча вышел наружу. А затем появилась горничная и почему-то очень поспешно и даже как будто радостно пригласила меня войти в гостиную, а из гостиной раздался еще более поспешный и радостный, слегка шепелявый голос какой-то маленькой старушки:
— Милости прошу, милости прошу!
Точно ли она была старушка? Ничуть — ей было, я думаю, лет сорок пять, не более. Помню, однако, именно старушку, очень милую, с испуганным взором, видимо, чрезвычайно польщенную, что к ней явился поклонник. Уж на что я был смущен, а все-таки не мог не заметить, что она смущена еще более. Она даже не могла удержать счастливой и растерянной улыбки:
— Так, так, — бормотала она. — Так вы, значит, читали меня? Как это приятно, как мило с вашей стороны! А я вот читала стихи вашего брата…
Я мягко, но очень настойчиво повторил то самое, что уже говорил ей брат: это не егостихи… Но бестолковость ее, видимо, не имела предела. Она нежно улыбнулась и опять закивала головой:
— Да, да, ваш брат прекрасно пишет! И какая удача: уже попал в «Неделю»! Ведь это первые его стихи?
С тем я и ушел от нее.
Мы в молодости были скромны, с знаменитыми людьми робки.
Помню, например, как оробела однажды одна молодая писательница, моя сверстница, придя со своей рукописью в редакцию «Вестника Европы», к Михаилу Матвеевичу Стасюлевичу: так оробела, так залилась краской и задохнулась, что стала бормотать: