Пущин в селе Михайловском
Шрифт:
— Да, брат, со мной не шути, — был шутливый ответ, — судья уголовного департамента московского надворного суда!
— Но как ты решился на такую жертву — махнуть из Москвы да в нашу трущобу?
— Жертва, на самом деле, не такая огромная: еще в Москве дошел до меня слух, что тебя из Одессы удалили сюда, в Псковскую губернию. Ну, а во Пскове у меня родная сестра: муж ее командует там дивизией. Вот я и отпросился на рождественские праздники в Петербург, к отцу; оттуда, после Крещенья, собрался на несколько дней к сестре…
— А от нее ко мне? — подхватил Пушкин, пожимая опять руку приятеля. — Мне все, брат, еще не верится, что мы вместе! Ты выехал из Пскова ведь с вечера?
— А то как же?
— И ехал всю ночь напролет? "О,
— Именно что прискакали. Свернули с большой дороги, мчимся среди леса по гористому проселку. Все мне казалось не довольно скоро: "Пошел, ямщик, пошел!" А тут, под гору, на всем скаку сани в ухабе набок — и ямщик в снег. Мы с Алексеем, не знаю уж как, удержались в санях. Схватили вожжи. Испуганная тройка несет во весь дух среди сугробов, в сторону не бросится: благо, лес кругом и снег по брюхо; править даже не нужно. Вдруг поворот, глядь — домчались и со всего маху в притворенные ворота.
Пушкин расхохотался.
— То-то я впросонках слышу гром и звон: землетрясенье, что ли, или сам Зевес-Громовержец пожаловал?.. Ах ты, мой милый, милый! Ну что, расскажи-ка, расскажи: что у вас там, в Москве? что в Питере? Что наши старые братья-лицеисты?
Удовлетворив первое любопытство брата-отшельника, Пущин сам приступил к расспросам:
— Когда тебя пять лет назад услали из Петербурга, я как раз был в отлучке, в Бессарабии, где гостил у той же сестры. Ведь провинился ты только стихами?
— Только — и своими, и чужими.
— Как так чужими?
— А так: все нецензурное, что ходило по рукам в Петербурге, приписывали мне. В один прекрасный день возвращаюсь вечером домой и узнаю от своего дядьки, что заходил какой-то подозрительный господин и предлагал ему пятьдесят рублей, чтобы дал только прочесть что-нибудь из моих писаний.
— Но тот ему, разумеется, ничего не дал?
— Понятно, нет. На всякий случай, однако, я тут же сжег все мои бумаги. И не напрасно: на другой же день я был приглашен к Милорадовичу, [2] и первый вопрос его ко мне был о моих бумагах. "Граф, — сказал я ему, — все мои стихи сожжены. В квартире у меня вы ничего не найдете. Но, если вам угодно, все найдется здесь (Пушкин указал на лоб свой). Прикажите подать бумаги: я напишу вам все, что когда-либо написано мною, — разумеется, кроме напечатанного и всем известного". "Ah c'est chevaleresque! [3] " — сказал Милорадович и пожал мне руку.
Note2
С.-Петербургский генерал-губернатор в то время.
Note3
Это по-рыцарски.
— И ты написал целую тетрадь, — досказал Пущин. — Мне потом об этом говорили. Хлопотали о тебе ведь и Карамзин, и добрейший наш Энгельгардт. [4]
— И недаром: меня отправили только проветриться в более благорастворенный климат.
— А чтобы ты не болтался по-пустому, тебя назначили на коронную службу?
— Да, в распоряжение генерала Инзова, попечителя колонистов южного края, да со всеми онерами: с соответственным чином и с прогонами на дорогу. Родители дали мне с собой надежного человека, Никиту, из наших крепостных; а Дельвиг с Яковлевым проводили меня до Царского: других из друзей-лицеистов в то время в Питере не было. Из Царского я пустился уже один с Никитой на перекладной по Белорусскому тракту.
Note4
Директор Царскосельского лицея.
— А знаешь ли, Пушкин, что мы с тобою чуть было не встретились?
— Что ты говоришь!
— Ведь было то в мае месяце?
— В начале мая, да.
— А я, прогостив в Кишиневе у сестры до апреля, ехал обратно в мае как раз тем же Белорусским трактом. От скуки на одной станции заглядываю в книгу, куда записываются подорожные: не найдется ли знакомых имен? И вдруг читаю: «Пушкин». Что за оказия! Зову станционного смотрителя: "Скажите на милость: какой это Пушкин проезжал у вас здесь вчера?" — "А поэт, — говорит, — Александр Сергеевич". — "Не может быть! Куда ему ехать и зачем?" — "А в Екатеринослав, на службу, кажется, — в красной русской рубахе, в опояске, в поярковой шляпе…"
— Да, это самые верные приметы, что на службу! — рассмеялся Пушкин. — Но этакая, право, досада, что мы так и не встретились с тобой; то-то наговорились бы…
— Ну, теперь зато наверстаем. Инзова, вообще, ведь хвалят?
— О, это золотой старик! Он принял меня не как начальник, а как отец, стал утешать, что и в провинции люди живут. За три года я вполне успел оценить его доброту.
— Но в Екатеринославе ты пробыл ведь недолго?
— Всего две недели.
— Только-то?
— Взял я, видишь ли, со скуки лодку покататься на Днепре. Время стояло жаркое; соблазнился я выкупаться, да, разгорячась, слишком долго, видно, пробыл в воде и схватил горячку. Но все к лучшему: благодаря болезни я попал на Кавказ, на дивный Кавказ!
— Инзов дал тебе сейчас отпуск?
— Да, на несколько месяцев. На мое счастье в то самое время через Екатеринослав проезжали на Кавказ Раевские и предложили мне место в своей коляске. Ведь ты, Пущин, тоже знаешь Раевских?
— Двух Николаев Николаевичей, отца и сына, героев Двенадцатого года? Кто их не знает, хотя бы понаслышке! Ведь сын теперь, кажется, в лейб-гусарах?
— Да, и уже в чине ротмистра, хотя годом меня моложе. Узнав, что я в Екатеринославе и больной, отец вместе с сыном тут же разыскали меня в моей жидовской хате, в бреду, без лекаря, за кружкой оледенелого лимонада. Сопровождавший их в дороге военный доктор, Рудыковский, обрил мне голову и закатил хины. В коляску я лег еще больной, а через неделю совсем ожил. Хворать в таком обществе, впрочем, и не приходилось: кроме нас, мужчин, ехали еще в двух каретах две дочери Раевских, две дочери Рудыковских, англичанка, компаньонка…
— Ты щеголял перед ними с обритой головой?
— Нет, в феске; она была мне, говорят, очень к лицу.
— Верю: тип у тебя подходящий. А на Кавказе ты, что же, купался в минеральных источниках?
— Во всяких: сперва в серных горячих и кислосерных теплых, потом в железных и кислых холодных. От вод я точно возродился: только бы жить да наслаждаться жизнью. А что за жизнь: дичь и воля! Жили мы то в палатках, то в калмыцких кибитках; восходили на заоблачные выси, ночевали под открытым небом. Вокруг — горы да горы, на горах — черкесские аулы; а по ту сторону горной цепи — гром пушек, бой и смерть!
— А вас самих черкесы не беспокоили?
— Бог миловал. Но когда в начале августа мы двинулись в Крым, нас провожал конвой из шестидесяти казаков, а сзади тащилась пушка с зажженным фитилем.
— Не спи, казак: во тьме ночной
Чеченец ходит за рекой!
–
продекламировал Пущин. — Как видишь, стихи твои и я даже помню. Читая твоего "Кавказского пленника", сейчас чувствуешь, что писано прямо с натуры.
— А вот представь, что на Кавказе я предавался почти полному dolce far niente, [5] написал только эпилог к моему «Руслану». Впечатления природы восстают в памяти гораздо цельнее и живее уже впоследствии.
Note5
Сладостному безделью (ит.).