Пушки Острова Наварон
Шрифт:
Оставшись один в рулевой рубке, зачем-то установленной на таком маленьком судне, лейтенант Энди Стивенс смотрел на проплывающий мимо них турецкий берег. Подобно Мэллори, он наблюдал за морем, переводя взгляд с побережья на карту, с карты на острова, которые постоянно перемещались относительно друг друга, ставя его в тупик. Возникая в дымке благодаря рефракции, островки словно парили в воздухе. Затем глаза штурмана устремлялись к картушке ветхого спиртового компаса, чуть покачивавшегося в изъеденном коррозией кардановом подвесе, потом — вновь к побережью. Иногда он поглядывал на небо или окидывал взором от траверза до траверза панораму горизонта. В рубке снова повесили засиженное мухами, побитое по краям
Болели предплечья, хотя его дважды сменяли на руле. Худые загорелые руки одеревенели, сжимая рассохшиеся спицы штурвала.
Юноша неоднократно пытался расслабиться, как-то уменьшить напряжение сводимых судорогой мускулов рук, но пальцы сами собой стискивали штурвал. В пересохшем рту появился солоновато-кислый привкус. Сколько он ни пил нагретую солнцем воду из кувшина, привкус и сухость во рту оставались. Он не мог также избавиться ни от тревоги, засевшей где-то выше солнечного сплетения, ни от противной дрожи в правой ноге.
Стивенсом овладел страх. Не только потому, что он еще не участвовал в боевых действиях. Сколько он себя помнил, Стивенс постоянно испытывал страх. Он и сейчас помнил все случаи, когда он испытывал страх, начиная с приготовительной школы. Все началось с того, что дома его столкнул в бассейн отец, сэр Седрик Стивенс, знаменитый исследователь и альпинист. Отец заявил, что только так сын научится плавать. Как мальчуган вырывался, как барахтался, напуганный до смерти! Вода попадала в носоглотку, желудок словно свело спазмом, вызывая непонятную жуткую боль. Глядя на него, до слез хохотали отец и два старших брата, рослые, веселые и такие же бесчувственные, как сэр Седрик. Стоило Энди вылезти из воды, они снова сталкивали его в бассейн.
Отец и братья… Так продолжалось все школьные годы.
Втроем они превратили его жизнь в сущий кошмар. Крепкие, энергичные, в постоянном общении с природой, отец и братья поклонялись культу силы и физического здоровья. Они и представить себе не могли, чтобы кто-то не получал удовольствия, прыгнув в воду с пятиметрового трамплина или перескочив на коне через высокий барьер, забравшись на острые скалы или выйдя под парусом в море во время шторма. Все эти развлечения они навязывали и ему. Часто у Энди ничего не получалось. Ни отец, ни братья не могли взять в толк, почему он избегает свирепых забав, до которых сами были охочи. Они были не жестокие, а просто грубые, недалекие люди. Поэтому у Энди к обыкновенному, естественному страху примешивалась боязнь неудачи, опасение, что у него что-то не получится, и тогда его осмеют. Будучи мальчиком чувствительным к насмешкам, он начал страшиться всего, что может вызвать насмешку. В конце концов, он стал бояться страха и в отчаянной попытке преодолеть этот двойной страх к двадцати годам стал скалолазом. При этом Энди приобрел репутацию такого смельчака, что отец и братья стали его уважать и считать ровней себе. Насмешки прекратились. Но страх не исчез, он усиливался. И однажды во время особенно сложного подъема, обуянный слепым, беспричинным страхом, он, едва не погиб. И страх этот он до сих пор успешно скрывал. Как и сейчас. Он и сейчас пытался скрыть свой страх. Энди всегда боялся неудачи, боялся не оправдать чьих-то надежд, боялся чувства страха. Но больше всего боялся, что узнают о его страхе, что кто-то заметит этот страх…
Поразительная, невероятная голубизна Эгейского моря; плавные нечеткие очертания Анатолийских гор на фоне блеклой лазури; хватающая за душу волшебная палитра голубых, лиловых, пурпурных и синих красок нагретых солнцем островов, лениво проплывающих мимо; сверкающая всеми цветами радуги рябь, пробежавшая по воде, над которой пронесся напоенный ароматами ветерок, что прилетел с зюйд-веста; мирно спящие на палубе люди, ровный и беспрестанный стук старого движка… Все это наполняло душу миром, покоем, безмятежностью, теплом и истомой.
И чувству страха, казалось, нет тут места. И весь остальной мир, и война так далеки.
Пожалуй, нет, война не так уж и далеко. Она то и дело напоминала о себе. Дважды появлялся немецкий гидроплан «арадо», покружил над каиком; следом за ним «савоя» и «фиат», отклонившись от курса, прошли вдвоем на бреющем полете и, по-видимому, удовлетворенные осмотром, исчезли. Это были итальянские машины, базирующиеся на Родосе и почти наверняка пилотируемые немецкими летчиками. После капитуляции, объявленной правительством Италии, немцы согнали своих недавних союзников в концлагеря. Утром в полумиле от них прошел крупный каик под немецким флагом, ощетинившийся пулеметами. На баке была установлена 42-миллиметровая пушка. Пополудни с оглушительным ревом мимо них пронесся быстроходный немецкий катер, да так близко, что каик едва не перевернулся. Грозя кулаками, Мэллори и Андреа почем зря ругали гогочущих матросов.
Но попыток осмотреть или задержать каик не было. И британцы, и немцы могли не колеблясь вторгнуться в нейтральные турецкие воды, но существовало молчаливое джентльменское соглашение, согласно которому суда и самолеты не осуществляли взаимных военных действий. Они вели себя словно посланцы воюющих держав, очутившиеся в столице нейтрального государства, и относились или безупречно вежливо и холодно друг к другу, или подчеркнуто не замечали присутствия противника. Однако появление судов и самолетов враждующих стран постоянно напоминало о войне.
Происходили и иные события, свидетельствующие, сколь непрочен этот кажущийся мир. Медленно двигались стрелки часов, приближая их с каждой минутой к той гигантской скале, которую надо было покорить через какие-то восемь часов. Впереди по курсу в пятидесяти милях от каика возникли очертания мрачных, словно зазубренных скал острова Навароне, повисшего над мерцающим горизонтом. Остров, чей темный силуэт выделялся на сапфирном фоне неба, казался далеким, пустынным и грозным.
В половине третьего двигатель остановился. Не было ни чиханья, ни перебоев — признаков неизбежной беды. Еще секунду назад слышалось его уверенное тарахтенье, и вдруг наступила полная и зловещая тишина. Первым к машинному отсеку бросился Мэллори.
— В чем дело, Браун? — В голосе капитана слышалась тревога. — Движок сломался?
— Не совсем так, сэр. — Браун все еще возился с двигателем, и голос его звучал глухо. — Я его просто выключил.
— Выпрямившись, он неуклюже вылез из люка, сел, свесив в отсек ноги, и стал жадно хватать ртом свежий воздух. Несмотря на загар, лицо его было очень бледным. Мэллори внимательно посмотрел на механика.
— Можно подумать, вас кто-то до смерти напугал.
— Не в этом дело, — помотал головой Браун. — Сидя в этой проклятой дыре все эти последние два или три часа, я дышал ядовитыми газами. Только сейчас понял. — Проведя по лбу рукой, он простонал. — Голова раскалывается, сэр. Закись углерода не очень-то полезна для здоровья.
— Утечка в выпускном коллекторе?
— Да. И не только это. — Он ткнул пальцем вниз. Видите вон ту водонапорную трубку? На ней шар, водоохладитель.
Трубка не толще листка бумаги. Должно быть, много часов была утечка на фланце. Минуту назад в ней вырвало огромную дырищу.
Искры, дым, пламя длиной дюймов шесть. Пришлось сразу выключить эту хреновину, сэр.
Поняв, наконец, что произошло, Мэллори кивнул.
— Что же делать? Отремонтировать сумеете, Браун?
— Это невозможно, сэр, — решительно мотнул головой механик. — Нужно заварить или запаять. Внизу, в груде хлама я приметил нужную деталь. Вся ржавая, немногим лучше той, что полетела… Но надо попробовать, сэр.