Пушки выдвигают (Преображение России - 5)
Шрифт:
— Ну-ка, скажи скороговоркой: шел грек через реку, видит — в реке рак; грек руку в реку, рак в руку греку: вот тебе, грек, — не ходи через реку… Ну, сразу, гоп!
— Грек… Грек через рек… Ой, боже ж мой! — всплескивала Роза обнаженными до плеч руками. — Я не могу!
И смотрела на Дерябина, подперев щеку, улыбаясь сдержанно лукаво; в длинных черных ресницах прятались что-то знающие глаза.
Пристав разделся и был в тужурке, но не снимал шинели Кашнев. Думалось, почему Дерябин здесь, как у себя дома, почему он сам до сих пор не ушел, а сидит и смотрит и слушает, и еще — когда глядел на старуху с большим носом, отвисшими щеками
— Выпейте вина-a! Не хотите нашего вина выпить? Пи-или? И никогда нельзя поверить, что вы что-то там такое пили… Такой молодой, и уж офицер!.. Ну, может, вы бы яблочка съели, а-а?
И Кашнев, чтобы не обидеть ее, старательно чистил ножом и медленно жевал антоновку, твердую и кислую.
— Люблю женщин! — гремел тем временем Дерябин. — Не какую-нибудь одну, а всех вообще!.. — Он обнимал Розу близкими глазами, чуть прищурясь, улыбаясь, как улыбаются детворе. — Митя! Правда, она — на черкешенку? Есть сходство? Не замечаешь? Факт! Мадам Пильмейстер, признайтесь, — вы ведь тогда на Кавказе жили? Не то чтобы вы добровольно, а он вам башка кынжалом хотэл рэзать, — факт!.. Эх, народ бравый! Красавцы! Ингуши у меня под командой были — полсотни, шашку мне подарили с надписью: "Лубимому начальнику"… Я тебе не показывал, Митя? Цены нет — шашка!.. Перевертели девицам головы, — как воробьям! Шесть гимназисток с собой увезли в аулы… по соглашению, не то что силой. Отцы-матери бурю подняли, всю полицию на ноги подняли, а те домой идти не хотят: привыкли, — факт.
Мотя, брат Розы, должно быть не старый еще годами, но очень старый и скорбный лицом, сидел в углу один, глубоко упер в пристава чахоточные глаза, молчал, покашливал глухо. Иногда он хрустел пальцами, перебирая их по очереди все на правей руке и все на левой; проверял, все ли хрустят, — все хрустели.
— За неимением гербовой пишем на простой, — так, Митя? — кричал Кашневу пристав. — Но-о… костюм черкесский я тебе привезу, Роза, — факт! Тюбетейку с жемчугами, черкеску с патронами, папаху белую, а?.. Красные сапожки, черт их дери, и кинжал за пояс, честь честью! А на сапожках каблучки вот какие четверть! Ну-ка, встань! Ровно на голову будешь выше, дюша мой!.. Розочка, выпей вина!.. Не хочешь? Этто что значит? Как не хочешь? Сейчас выпить! Ах ты… тварь!
И Дерябин, сопя и кряхтя, захватив правой рукою как-то всю целиком желтую Розу, запрокинув ей голову, старался заставить ее выпить, но мотала головой хохочущая и визжащая Роза, отбивала стакан сжатыми зубами, обливала вином тужурку пристава, и скатерть, и свое канареечное платье, и испуганно всплескивала руками мадам Пильмейстер:
— Роза, Роза! Что ты себе позволяешь такое, Роза! Это ж вино! Это ж не отмоется, Роза!
Кашневу виден был весь тонкий профиль Розы: с горбинкой нос, острый девичий подбородок, не то обиженный, не то лукавый глаз, полуприкрытый ресницами, и неровный блеск на отброшенных назад волосах.
Странно: небольшая, тонкая, гибкая, рядом с огромным приставом, она казалась Кашневу древней, а Дерябин вдруг каким-то недавно родившимся, до того молодым, и даже вид у него теперь был растерянный, детский: что-то дрожало мелко около губ.
И в недоразлитый еще стакан пристав осторожно бросил новенький золотой, просительно посмотрел ей в глаза и сказал тихо:
— Выпей, Роза.
— Нет! — закачала головой Роза.
Еще золотой бросил пристав в вино:
— А теперь, Роза?
— Нет! — и раздулись ноздри.
— Что она думает такое! — визгливо крикнула мадам Пильмейстер. Девчонка!
Она подступила было к столу, но тут же отодвинулась снова, отброшенная упругими, большими яркими глазами Розы. И когда Кашнев поймал этот гордый и тоже древний взгляд, в нем самом как-то шире стало и беспокойней.
Мотя на своем стуле задвигался и закашлял; он изогнул винтом и длинную шею и все сухое тело, чтобы лучше видеть, и от волнения кашлял глухо.
Еще бросил в стакан золотой и улыбнулся вопросительно углами губ Дерябин, и так же отрицательно улыбнулась углами губ Роза. Тогда медленно из кармана тужурки достал он небольшую коробочку, надавил кнопку; отскочила крышка, блеснули синими искрами камней золотые серьги. И так же медленно, точно сам любуясь ими, опустил в стакан Дерябин сначала одну серьгу, потом другую. Смотрел на серьги, на вино, на Розу, и какая-то непонятная борьба шла между ними: хотя все по-прежнему была захвачена огромной рукою пристава Роза, впилась в него широким взглядом, видно было, как трудно дышала.
А за окнами ночь была. Горели пятна красного абажура и желтого платья Розы, у мадам Пильмейстер отяжелели и нос, и щеки, и толстые груди, и живот, и концы теплого платка, который накинула на плечи впопыхах, когда отворяла двери; и Мотя кашлял. Сначала закашлявши от волнения, он теперь кашлял затяжно, самозабвенно, согнувшись и приложив обе руки к чахоточной груди. И это среди тишины, когда колдовали древняя Роза с Дерябиным и когда Дерябину — так Кашнев подумал — дороже всего была именно тишина.
— Т-ты! — сдержанно крикнул на Мотю пристав, чуть повернув голову.
Кашлял Мотя, не мог остановиться.
— Во-он! Вон пошел! — побагровев, заревел пристав. — Во-он, ты… овца! Убью!
Что-то было разорвано, — тонкое какое-то кружево. Смаху отодвинув в сторону Розу, схватил правой рукою стакан Дерябин. Закричала что-то мадам Пильмейстер, бросаясь к Моте. Вскочил Мотя и, все еще кашляя глухо, кинулся в темную половинку дверей, но вдогонку ему швырнул стаканом Дерябин. Через голову Моти перелетел стакан: где-то в темноте другой комнаты засверкали тонко стеклянные брызги; потом еще что-то глухо упало на пол и покатилось, должно быть медный подсвечник.
Поднялся Кашнев, подошел к Дерябину, спросил тихо, дотронувшись до его локтя:
— Ваня, ты пьян?
— И чтобы к чертовой матери он ушел с кашлем, поганый харкун!.. И двери закрыть!.. — кричал, не глядя на Кашнева, пристав. — Убью, если увижу!
Лицо стало твердое, сжатое, ястребиное, и у мадам Пильмейстер, навалившейся спиною на закрытую дверь, за которой скрылся Мотя, сами собою испуганно поднялись жирные руки.
— Господин пристав! Ну ведь он же больной! — беззвучно шептали губы мадам Пильмейстер.
— Он — больной, да! — резко повторила Роза.
Повернул к ней голову пристав, и долго они смотрели друг другу в жаркие глаза, как враги.
— Ваня, пойдем-ка отсюда, ты пьян! — с серьезной и несколько брезгливой нотой в голосе, — нечаянно такой же брезгливой, как у Дерябина, требовательно сказал Кашнев.
Сдержанно, длинно сопя, пристав переводил круглые глаза с одного на другого из этих трех. Мотя все еще кашлял придушенно — должно быть, в подушку… А за окнами была тихая ночь.