Пушкин: «Когда Потемкину в потемках…». По следам «Непричесанной биографии»
Шрифт:
Эти, скорее всего, подсознательные ассоциации, может быть, гораздо в большей степени говорят о впечатлении, произведенном на Пушкина балладой Гебеля, чем комплиментарные упоминания о немецком поэте в письмах Пушкина и в статье 1828 г. «О поэтическом слоге» (XI, 73; XIV, 170, 175, 233).
Второй пушкинский набросок «– Кто там? – Здорово господа!» соотносится с текстом баллады Гебеля не столь однозначно, но определенное сходство прослеживается и здесь.
После убийства жены Вальтер и Зеленый переправляются через Рейн. Зеленый ведет своего спутника в стоящий на отшибе трактир:
Входят. В трактире сидят запоздалые, пьют и играют.
Вальтер с Зеленым подвинулись к ним, и война закипела.
«Бей!» – кричат. «Подходи!» – «Я лопнул!» – «Козырь!» – «Зарезал!»
Вальтер проигрывает, пытается обратиться к помощи волшебного красного
У Пушкина этому соответствуют начальные и заключительные стихи второго наброска, причем, как всегда в его переводах и подражаниях, все передано гораздо более сжато и динамично:
– Кто там? – Здорово, господа!– Зачем пожаловал сюда?– Привел я гостя……
– Я дамой… – Крой! – Я бью тузом…– Позвольте, козырь. – Ну, пойдем…(II, 382)
Особенно выразительно это «Ну, пойдем…». В переводе Жуковского эта сцена занимает несколько стихов, от слов «Пора, хозяин уж дремлет» до момента, когда Вальтер бредет вслед за Зеленым «как ягненок вслед за своим мясником к кровавой колоде».
Еще одна особенность: Пушкин не только резко сокращает исходный текст, но преобразует его в соответствии со своими поэтическими представлениями. Уже в первом наброске появляется образ Смерти, подсказанный до известной степени внутренней логикой образа Зеленого. Действительно, образ этот в балладе Гебеля крайне упрощен: его единственная функция – довести свои жертвы до смерти, нравственное содержание их души, то есть то, что как раз в первую очередь интересует, скажем, гетевского Мефистофеля, Зеленому совершенно безразлично. Эту ограниченность образа Зеленого ощутил при переводе баллады уже Жуковский, прекрасно разбиравшийся в демонологии. Жуковский ни разу не называет его ни чертом, ни дьяволом, ни сатаной, а имя, которым сам Зеленый называет себя – Vizli Buzli – переводит как «бука», выводя его тем самым за пределы демонологической иерархии (Бука – фольклорный образ, которым пугают детей: «Чтоб тебя Бука забрала!»). Пушкин не пошел по пути Жуковского и обозначил соответствующий персонаж как «Смерть».
Показательно появление у Пушкина еще одного имени: «докт. Ф.», которое большинством исследователей справедливо расшифровывается как «доктор Фауст». Сходство сюжетной линии двух основных персонажей баллады «Der Karfunkel» – Вальтера и Зеленого – с главными персонажами гётевского «Фауста», незадолго до того прочитанного Пушкиным, очевидно. Однако, судя по всему, Пушкина привлекло не столько сходство, сколько существенное различие этих персонажей. И Фауст, и Мефистофель значительно более многогранные, философски насыщенные образы, чем соответствующие персонажи Гебеля – Жуковского. Мефистофелю, в частности, важно не умертвить Фауста, а одержать над ним нравственною победу. Не удивительно, что Пушкин, который всегда ценил именно многосторонность и глубину образов, и прежде всего их нравственное содержание, постепенно отходит от персонажей Гебеля и обращается к внешне близкому ему сюжету «Фауста». Первоначально, во втором наброске, он объединяет оба сюжета, но уже в третьем и четвертом набросках полностью отходит от Гебеля. Впрочем, и путь, по которому Пушкин пошел в двух последних набросках – посещение подземного царства чертом и живым человеком – чем-то не удовлетворил поэта. Тем не менее, обращение к фаустовской теме не прошло бесследно. Через несколько недель после появления набросков из-под пера Пушкина вышла «Новая сцена из “Фауста”».
Две недостающие строки (Опыт реконструкции строфы «Евгения Онегина»)
В конце 6-й главы «Онегина» Пушкин размышляет о том, как сложилась бы судьба Ленского, если бы он не был убит на дуэли. Размышляет не столько о Ленском, сколько о многообразии и превратностях человеческих судеб:
Быть может, он для блага мираИль хоть для славы был рожден…И далее – совсем иной вариант:
А может быть и то: поэтаОбыкновенный ждал удел.Прошли бы юношества лета;В нем пыл души(VI, 133)
Так вот, между этими двумя строфами первоначально была ударная 38-я строфа, где, повторю, речь идет не только о Ленском:
Исполня жизнь свою отравой,Не сделав многого добра,Увы, он мог бессмертной славойГазет наполнить нумера.Уча людей, мороча братийПри громе плесков иль проклятий,Он совершить мог грозный путь,Дабы последний раз дохнутьВ виду торжественных трофеев,Как наш Кутузов иль Нельсон,Иль в ссылке, как Наполеон,Иль быть повешен, как Рылеев…(VI, 612)
Смелая строфа. Она, разумеется, не могла быть опубликована, и на ее месте остался только порядковый номер, как и в других случаях так называемых пропущенных строф «Онегина». Автограф ее ни в беловом, ни в черновом варианте не сохранился. Но в одном из списков, а именно в тетради В. Ф. Одоевского, где были выписаны несколько строф «Онегина», эта строфа приводилась. Впрочем, и тетрадь Одоевского не сохранилась и известна нам лишь по воспроизведению Я. К. Грота в книге «Пушкин, его лицейские товарищи и наставники» [185] . В этом тексте строфа насчитывает двенадцать стихов, тогда как онегинская строфа состоит из четырнадцати. Принадлежность строфы Пушкину сомнениям не подвергалась. В пользу пушкинского авторства говорят как смелость строфы, ее стилистика, поэтические достоинства, то, что в беловом тексте сохранен ее порядковый номер, так и сам источник: В. Ф. Одоевский входил в круг ближайших друзей Пушкина, его знакомство с текстом «Онегина», включая опущенные по цензурным соображениям строфы, сомнений не вызывает.
185
Грот Я. К. Пушкин, его лицейские товарищи и наставники. СПб., 1887. С. 211–212.
К. Ф. Рылеев. Рис. Пушкина
Но вот вопрос: почему в списке Одоевского строфа насчитывает лишь двенадцать, а не обычные четырнадцать стихов? Что, они вообще не были написаны Пушкиным? Были написаны, но остались неизвестны Одоевскому? Были известны, но по каким-то причинам он их не записал?
На первый вопрос можно ответить с высокой степенью вероятности: из-под пера Пушкина вышли все четырнадцать стихов. Как видно из многочисленных черновых набросков, четырнадцатистрочные строфы «Онегина» складывались на одном дыхании. Онегинская строфа была для Пушкина единым поэтическим высказыванием, в котором на заключительные стихи с парной рифмой ложилась ключевая роль: подвести итог сказанному в виде ли серьезного обобщения, авторской оценки или же иронической шутки.
Думается, что Одоевскому были известны все четырнадцать стихов. Но вот почему он записал только двенадцать, опустив два заключительных? Вопрос немаловажный.
30-е строфы 6-й главы Пушкин, судя по его записи 10 августа 1826 г., создавал в конце июля – начале августа 1826 г. в Михайловском, то есть незадолго до того, как в Михайловское прибыл фельдъегерь с предписанием Пушкину отправиться в Псков и оттуда в Москву. Именно тогда, 24 июля Пушкин получил известие о казни декабристов («У<слышал> о с<мерти> Р<ылеева,> П<естеля,> М<уравьева-Апостола,> К<аховского,> Б<естужева-Рюмина> 24 <июля>»), что нашло свое немедленное отражение в 38-й строфе: «Иль быть повешен, как Рылеев». Такая молниеносная реакция на поразившее его событие вполне характерна для Пушкина, а известие о казни декабристов было для него не только ужасным событием, поразившим его в самое сердце, – оно касалось его и в сугубо личном плане. Об этом свидетельствуют сделанные в те же дни записи рядом с рисунком повешенных декабристов: