Пушкин в жизни: Систематический свод подлинных свидетельств современников
Шрифт:
Кн. П. П. Вяземский. Соч., с. 499.
Будучи совершенно чужд ходу деловых бумаг, не знаю, вправе ли отозваться на предписание его сиятельства. Приемлю смелость объясниться откровенно на щет моего положения. Семь лет я службою не занимался, не писал ни одной бумаги, не был в сношении ни с одним начальником. Эти семь лет, как вам известно, вовсе для меня потеряны. Жалобы с моей стороны были бы не у места. Стихотворство – мое ремесло, доставляющее мне пропитание и домашнюю независимость. Думаю, что граф Воронцов не захочет лишить меня ни того, ни другого. Мне скажут, что я, получая семьсот рублей, обязан служить… Я принимаю эти семьсот рублей не так, как жалование чиновника, но как паек ссылочного невольника. Я готов от них отказаться, если не могу быть властен в моем времени и занятиях. Если бы я хотел служить, то никогда бы не выбрал себе другого начальника, кроме его сиятельства, но чувствуя свою совершенную неспособность, я уже отказался от всех выгод службы. Знаю, что довольно этого письма, чтобы меня, как говорится, уничтожить. Если граф прикажет подать в отставку, я готов; но чувствую, что, переменив мою зависимость, я много потеряю, а ничего выиграть не
Еще одно слово: вы, может быть, не знаете, что у меня аневризм. Вот уже восемь лет, как я ношу с собою смерть. Могу представить свидетельство которого угодно доктора. Ужели нельзя оставить меня в покое на остаток жизни, которая верно не продлится.
Пушкин – А. И. Казначееву (правителю канцелярии гр. Воронцова), 25 мая 1824 г. Черновик.
По совету Ал. Раевского Пушкин отправился в командировку и, возвратясь дней через десять, подал донесение об исполнении порученного. Но в то же время, под диктовку того же друга, написал к Воронцову французское письмо, в котором говорил, что ничего не сделал столь предосудительного, за что бы мог быть осужден на каторжные работы, но что, впрочем, после сделанного из него употребления он, кажется, может вступить в права обыкновенных чиновников и, пользуясь ими, просить об увольнении со службы. Ему велено отвечать, что как он состоит в ведомстве иностранных дел, то просьба его передана будет прямо его начальнику графу Нессельроде, в частном же письме к сему последнему поступки Пушкина представлены в ужасном виде.
Ф. Ф. Вигель. Записки, т. VI, с. 172.
В деле 1824 «об истреблении саранчи» находится предписание Воронцова о командировании колл. секретаря Пушкина, вместе с другими чиновниками, для истребления саранчи в Херсонской губернии. Отчетные рапорты по этому поручению от военных начальств и командированных чиновников в деле этом находятся в большом числе. Донесения же Пушкина ни в прозе, ни в стихах нигде не найдено.
А. А. Скальковский. Воспоминания. – Пушкин и его совр-ки, вып. III, с. 102.
Рапорт, будто бы поданный Пушкиным Воронцову по возвращении из командировки для истребления саранчи:
Саранча летела, летела,И села,Сидела, сидела – все съелаИ вновь улетела.Весьма сожалею, что увольнение мое причиняет вам столько забот, и искренно тронут вашим участием... Я жажду одного – независимости; мужеством и настойчивостью я, в конце концов, добьюсь ее. Я уже победил свое отвращение писать и продавать свои стихи ради хлеба насущного; самый большой шаг уже сделан; пишу я еще только под капризным влиянием вдохновения; но на стихи, раз написанные, я уже смотрю, как на товар, по стольку-то за штуку. Не понимаю ужаса моих друзей (мне вообще не совсем ясно, что такое мои друзья). Я устал зависеть от хорошего или дурного пищеварения того или другого начальника, мне надоело, что со мною в моем отечестве обращаются с меньшим уважением, чем с первым английским шалопаем, который слоняется среди нас со своею пошлостью и своим бормотанием. Не сомневаюсь, что гр. Воронцов, как человек умный, сумеет выставить меня виноватым во мнении публики; но я предоставляю ему в свое удовольствие наслаждаться этим лестным триумфом, потому что я так же мало забочусь о мнении публики, как и о восторгах журналов.
Пушкин – А. И. Казначееву, в начале июня 1824 г. Черновик (фр.).
Расскажу анекдот, рассказанный мне Гоголем и известный еще прежде, кажется, от самого действовавшего лица. Около Одессы расположена была батарейная рота и расставлены были на поле пушки. Пушкин, гуляя за городом, подошел к ним и начал рассматривать внимательно одну за другою. Офицеру показались его наблюдения подозрительными, и он остановил его вопросом об его имени. «Пушкин», – отвечал тот. – «Пушкин! – воскликнул офицер. – Ребята, пали!» – и скомандовал торжественный залп. Весь лагерь встревожился. Сбежались офицеры и спрашивали причину такой необыкновенной пальбы. «В честь знаменитого гостя, – отвечал офицер. – Вот, господа, Пушкин!» Пушкина молодежь подхватила под руки и повела с триумфом в свои шатры праздновать нечаянное посещение. Офицер этот был Григоров, который после пошел в монахи... Кажется, сам он рассказывал мне описанный случай, если не кто другой, – но я его знал уже, когда Гоголь повторил мне этот рассказ по поводу внезапной смерти Григорова.
М. П. Погодин. – Москвитянин, 1855, № 4, кн. 2, с. 146. В несколько ином виде, также со слов Гоголя, передает этот анекдот Л. Арнольди: Воспоминание о Гоголе. – Рус. Вестн., 1862, № 1, с. 89.
В 1824 и 1825 годах (sic!) мне довелось часто встречаться с Пушкиным в Одессе. Неукротимый дух его, в ту эпоху еще не дозревший, видимо, чуждался меня, как человека, гордившегося оковами собственной мысли. Однако, несмотря на такое предубеждение, я с удовольствием припоминаю, что однажды, за обедом у моей сестры, сидя друг подле друга, я успел (впрочем, без всякого намерения) овладеть полным вниманием и сочувствием Пушкина. Мы беседовали о прошлом и современном; говоря о Турции, о восточных христианах, единоверных нам, я излагал перед ним причины сохранения их народного духа и веры под властью мусульман. Пушкин не знал, что на Востоке церковные пастыри исполняют должность судей и начальников гражданских, что вера и дух народный без всякого принуждения утвердили за ними эту вековую и спасительную власть, взамен порабощения иноплеменникам и как бы в залог будущего. Перейдя потом от сего поучительного
А. С. Стурдза. Беседа Люб. Рус. Слова и Арзамас. – Москвитянин, 1851, № 21, с. 17–18.
Проживал тогда в Одессе Пушкин, дальний наш по женскому колену родственник; по доброму русскому обычаю, мы с первого дня знакомства стали звать друг друга «mon cousin» [56] . Нередко, встречаясь с ним в обществе и театре, я желал сблизиться с ним; но так как я не вышел еще окончательно из-под контроля моего воспитателя, то и не мог удовлетворить вполне этому желанию. Ал. Серг-ч слыл вольнодумцем и чуть ли почти не атеистом, и мне дано было заранее предостережение о нем, как об опасном человеке. Он, видно, это знал или угадал, и раз, подходя с улицы к моему отпертому окну, сказал: «Не правда ли, cousin, что твои родители запретили тебе подружиться со мною?» Я ему признался в этом, и с тех пор он перестал навещать меня. В другой раз он при встрече со мною сказал: «Мой Онегин (он только что начал его тогда писать) – это ты, cousin». Впоследствии, подружившись в 1832 г. с Л. С. Пушкиным, я узнал от него, что заинтересовал его брата моими несдержанными, югом отзывающимися приемами, манерами в обществе и пылкостью наивной моей натуры. – Говорили, что графиня Е. К. Воронцова очень любезно обращалась с Ал. Серг-чем, но что ее супруг отворачивался от него. Сам этого я не видал. Неразлучным компаньоном великого поэта был колоссальный полумавр и полунегр по имени Али, но его звали Морали. Этот человек был, по-видимому, не без средств существования, хотя не имел никаких занятий, и, сколько помнится мне, подозревали, что он нажил состояние ремеслом пирата. Ходил он в африканском своем костюме с толстой палкой в руке вроде лома, и помнится мне, что он изрядно говорил по-итальянски. Ал. Сергеевич и особенно короткие его знакомые собирались почти каждый вечер ужинать в греческом второстепенном ресторане Дмитраки, где и засиживались за полночь... Все эти господа обедывали обыкновенно во французском (очень хорошем) ресторане Отона, в доме клуба на Херсонской улице.
56
«Мой кузен» (фр.). – Ред.
Гр. М. А. Бутурлин. Записки. – Рус. Арх., 1897, т. II, с. 15–16.
В Одессе интересно знакомство его с графом Ланжероном. Этот французский эмигрант, один из знаменитых генералов великой брани против Наполеона, имел слабость считать себя поэтом, писал на французском языке стихи и даже драмы. Однажды, сработав трагедию, Ланжерон дал ее Пушкину, чтобы тот прочитал и сказал ему свое мнение. Пушкин продержал тетрадь несколько недель и, как не любитель галиматьи, не читал ее. Через несколько времени, при встрече с поэтом, граф спросил: «Какова моя трагедия?» – Пушкин был в большом затруднении и старался отделаться общими выражениями; но Ланжерон входил в подробности, требовал особенно сказать мнение о двух главных героях драмы. Поэт, разными изворотами, заставил добродушного генерала назвать по имени героев и, наугад, отвечал, что такой-то ему больше нравится. «Так! – воскликнул восхищенный генерал, – я узнаю в тебе республиканца; я предчувствовал, что этот герой тебе больше понравится!»
(М. М. Попов.) А. С. Пушкин. – Рус. Стар., 1874, т. 10, с. 687.
Теперь я ничего не пишу; хлопоты другого рода. Неприятности всякого рода: скучно и пыльно. Сюда приехала кн. Вера Вяземская, добрая и милая баба, но мужу был бы я больше рад.
Пушкин – Л. С. Пушкину. 13 июня 1824 г., из Одессы.
Княгиня Вяземская (В. Ф., жена поэта) в 1824 г. жила в Одессе с сыном Николаем, лет семи. Пушкин очень его любил и учил всяким пакостям. «Будь он постарше, я бы вас до него не допустила».
Иногда он пропадал. «Где вы были?» – «На кораблях. Целые трое суток пили и кутили».
Л. И. Бартенев со слов кн. В. Ф. Вяземской. – Рус. Арх., 1888, т. II, с. 306.
Радуюсь, что мог услужить тебе своей денежкой, сделай милость, не торопись… Прощай, милый; пишу тебе в полпьяна и в постели.
Пушкин – кн. П. А. Вяземскому, в перв. полов. июня 1824 г.
(13 июня 1824 г. Одесса.) Я ничего тебе не могу сказать хорошего о племяннике Василия Львовича. Это мозг совершенно беспорядочный, над которым никто не сможет господствовать; недавно он снова напроказил, вследствие чего подал прошение об отставке; во всем виноват он сам... Я сделаю все, что могу, чтоб успокоить его голову; я браню его и от твоего имени, уверяя, что, конечно, ты первый обвинил бы его, так как его последние прегрешения истекают из легкомыслия. Он постарался выставить в смешном виде лицо, от которого зависит, и сделал это; это стало известно, и, вполне понятно, на него уж не могут больше смотреть благосклонно. Он мне в самом деле причиняет беспокойство, но никогда я не встречала столько ветрености и склонности к злословию, как в нем; вместе с этим я думаю, что у него доброе сердце и много мизантропии; не то чтобы он избегал общества, но он боится людей; может быть, это следствие несчастия и несправедливостей его родителей, которые сделали его таким (103).