Пушкин в жизни: Систематический свод подлинных свидетельств современников
Шрифт:
М. Я. фон-Фок в донесении гр. А. X. Бенкендорфу. – Б. Л. Модзалевский. Пушкин под тайн. надзором, с. 40.
Пушкина, после его возвращения из ссылки, я увидела в 1827 году, когда я уже была замужем за Каратыгиным. Это было на Малом театре (он находился на том самом месте, где теперь Александрийский). В тот вечер играли комедию Мариво «Обман в пользу любви», в переводе П. А. Катенина [90] . Он привел ко мне в уборную «кающегося грешника», как называл себя Пушкин. (См. эпиграмму Пушкина на Колосову, 1819 г.) «Размалеванные брови»… напомнила я ему, смеясь. – «Полноте, бога ради, – перебил он меня, конфузясь и целуя мою руку, – кто старое помянет, тому глаз вон! Позвольте мне взять с вас честное слово, что вы никогда не будете вспоминать о моей глупости, о моем мальчишестве?!» Слово было дано; мы вполне примирились.
90
Пьеса
А. М. Каратыгина-Колосова. Воспоминания. – Рус. Стар., 1880, т. 28, с. 571.
Мой разбор «Цыган» Пушкина (напечатанный в № 10 «Моск. Телеграфа» за 1827 г.) навлек или мог бы навлечь облачко на светлые мои с ним сношения. О том я долго не догадывался и узнал случайно, гораздо позднее. А. А. Муханов, тогда общий приятель наш, сказал мне однажды, что из слов, слышанных им от Пушкина, убедился он, что поэт не совсем доволен отзывом моим о поэме его... Между тем Пушкин сам ничего не говорил мне о своем неудовольствии: напротив, помнится мне, даже благодарил меня за статью. Взаимные отношения наши остались самыми дружественными. Он молчал, молчал и я, опасаясь дать словам Муханова вид сплетни. Мог я думать, что Пушкин забыл или изменил свое первоначальное впечатление, но Пушкин не был забывчив. В то самое время, когда между нами все обстояло благополучно, Пушкин однажды спрашивает меня в упор: может ли он напечатать следующую эпиграмму: «О чем, прозаик, ты хлопочешь?» Полагая, что вопрос его относится до цензуры, отвечаю, что не предвижу никакого с ее стороны препятствия. Между тем замечаю, что при этих словах моих лицо его вдруг вспыхнуло и озарилось краскою, обычайною в нем приметою какого-нибудь смущения или внутреннего сознания в неловкости положения своего. Тем кончилось. Уже после смерти Пушкина как-то припомнилась мне вся эта сцена; загадка нечаянно сама разгадалась передо мною, я понял, что этот прозаик – я, что Пушкин, легко оскорблявшийся, оскорбился некоторыми заметками в моей статье и, наконец, хотел узнать от меня, не оскорблюсь ли я сам напечатанием эпиграммы, которая сорвалась с пера его против меня. Досада его, что я, в невинности своей, не понял нападения, бросила в жар лицо его… Пушкин был вообще простодушен, уживчив и снисходителен, даже иногда с излишеством... Я держался того мнения, что в литературе добрая, т.е. явная, ссора лучше худого, т.е. недобросовестного мира. Он, пока самого его не заденут, более был склонен мирволить и часто мирволил. Натура Пушкина более была открыта к сочувствиям, нежели к отвращениям. В нем было более любви, нежели негодования, более благоразумной терпимости и здравой оценки действительности, нежели своевольного враждебного увлечения. На политическом поприще, если оно открылось бы перед ним, он, без сомнения, был бы либеральным консерватором, а не разрушающим либералом. Так наз. либеральная, молодая пора поэзии его не может служить опровержением слов моих… Многие из тогдашних стихов его были более отголоском того времени, нежели исповедью внутренних чувств и убеждений его. Он часто был Эолова арфа либерализма на пиршествах молодежи и отзывался теми веяниями, теми голосами, которые налетали на него. Не менее того он был искренен; но не был сектатором в убеждениях или предубеждениях своих, а тем более не был сектатором чужих предубеждений. Он любил чистую свободу, как любить ее должно, но из того не следует, чтобы каждый свободолюбивый человек был непременно и готовым революционером. Политические сектаторы двадцатых годов очень это чувствовали. Многие из них были приятелями его, но они не находили в нем готового соумышленника и, к счастью его самого и России, оставили его в покое. Этому соображению и расчету их можно скорее приписать спасение Пушкина от крушений 25 года, нежели желанию, как многие думают, сберечь дарование его и будущую славу России. При всем добросердечии своем Пушкин был довольно злопамятен, и не столько по врожденному свойству и увлечению, сколько по расчету; он, так сказать, вменял себе в обязанность, поставил себе за правило помнить зло и не отпускать должникам своим. Кто был в долгу у него, или кого почитал он, что в долгу, тот, рано или поздно, расплачивался с ним, волею или неволею. Для подмоги памяти своей он держался в этом отношении бухгалтерского порядка: он вел письменный счет своим должникам настоящим или предполагаемым; он выжидал только случая, когда удобнее взыскать недоимку. Он не спешил взысканием, но отметка должен не стиралась с имени. Это буквально было так. На лоскутках бумаги были записаны у него некоторые имена, ожидавшие очереди своей; иногда были уже заранее заготовлены про них отметки, как и когда взыскать долг, значившийся за тем или другим. Вероятно, так и мое имя было записано на подобном роковом лоскутке, и взыскание с меня было совершено известною эпиграммою. Таковы, по крайней мере, мои догадки, основанные на вышеприведенных обстоятельствах [91] . Но если Пушкин и был злопамятен, то разве мимоходом и беглым почерком пера напишет он эпиграмму, внесет кого-нибудь в свой «Евгений Онегин» или в послание, и дело кончено… В действиях, в поступках его не было и тени злопамятства, он никому не желал повредить.
91
Догадки совершенно неправильные. Эпиграмма Пушкина «Прозаик и поэт» была напечатана в книжке «Моск. Вестн.», вышедшей около 15 февраля 1827 г., за три месяца до выхода в свет «Цыган» и месяцев за восемь до появления статьи Вяземского. Это обстоятельство, конечно, не отнимает интереса от общих замечаний Вяземского о характере Пушкина.
Кн. П. А. Вяземский. Полн. собр. соч., т. I, с. 321–324.
Поэт Пушкин ведет себя отлично хорошо в политическом отношении. Он непритворно любит государя и даже говорит, что ему обязан жизнью, ибо жизнь так ему наскучила в изгнании и вечных привязках, что он хотел умереть. Недавно был литературный обед, где шампанское
М. Я. фон-Фок в донесении гр. А. X. Бенкендорфу в окт. 1827 г. – Б. Л. Модзалевский. Пушкин под тайн. надзором, с. 40.
(26 ноября 1827 г.) Я пошел во втором часу к барону Дельвигу. Унего застал Ф. В. Булгарина и Ал. С. Пушкина. В беседе с ними я просидел до трех часов. Последнего я желал давно видеть и увидел маленькую белоглазую штучку, более мальчика и ветреного шалуна, чем мужа. Но его шутки, рассказы, критика – совершенно пиитические; мне не понравилось только, что он считает «дрянью» Гнедичеву идиллию «Рыбаки».
И. А. Второв. Из дневника. М. Ф. де Пуль. Отец и сын. – Рус. Вестн., 1875, авг., с. 579.
Приехав в конце 27 года в Тверь, напитанный мнениями Пушкина и его образом обращения с женщинами, предпринял я сделать завоевание Кат. (Кат. Ив. Гладковой-Вульф, двоюродной его сестры). Слух о моих подвигах любовных давно уже дошел и в глушь берновскую. Кат. рассказывала мне, что она сначала боялась приезда моего, как бы и Пушкина. Столь же неопытный в практике, сколько знающий теоретик, я первые дни был застенчив с нею и волочился как 16-летний юноша.
Ал. Н. Вульф. Дневник. – Пушкин и его совр-ки, вып. XXI–XXII, с. 87.
Пушкин был живой вулкан, внутренняя жизнь била из него огненным столбом. Теперь приостыл и, как обыкновенно водится около вулканов, окружен изобилием, цветом и плодами.
Ф. Н. Глинка – А. А. Ивановскому, 27 нояб. 1827 г., из Петрозаводска. – Рус. Стар., 1880, т. 63, апр., с. 123.
Государь цензуровал «Графа Нулина». У Пушкина сказано «урыльник». Государь вычеркнул и написал «будильник» [92] . Это восхитило Пушкина. «Это замечание джентльмена. А где нам до будильника (урыльника?), я в Болдине завел горшок из-под каши и сам его полоскал с мылом, не посылать же в Нижний за этрусской вазой».
А. О. Смирнова (урожд. Россет). Автобиография, с. 182.
В день св. Николая (6 дек.) журналист Николай Греч давал обед для празднования своих именин и благополучного окончания грамматики. Гостей было 62 человека: все литераторы, поэты, ученые и отличные любители словесности. Никогда не видывано прежде подобных явлений, чтоб столько умных людей, собравшись вместе и согрев головы вином, не говорили, по крайней мере, двухсмысленно о правительстве и не критиковали мер оного. Теперь напротив только и слышны были анекдоты о правосудии государя, похвала новых указов и изъявление пламенного желания, чтобы государь выбрал себе достойных помощников в трудах… Под конец стола один из собеседников, взяв бокал в руки, пропел следующие забавные куплеты, относящиеся к положению Греча и его грамматики. (Четыре куплета, между прочим):
92
Ложится он, сигару просит, Мосье Пикар ему приносит Графин, серебряный стакан, Сигару, бронзовый светильник, Щипцы с пружиною, будильник И неразрезанный роман.
Трудно вообразить, какое веселие произвели сии куплеты. Но приятнее всего было то, что куплеты государю повторены были всеми гостями с восторгом и несколько раз. Куплеты начали тотчас после стола списывать на многие руки. Пушкин был в восторге и беспрестанно напевал прохаживаясь:
И так, молитву сотворя,Во-первых, здравие царя!Он списал эти куплеты и повез к Карамзиной.
М. Я. фон-Фок в донесении гр. А. X. Бенкендорфу, дек. 1837 г. – Б. Л. Модзалевский. Пушкин под тайн. надзором, с. 41.
Пушкин ежедневно у нас: и так не повесничает.
Е. А. Карамзина – И. И. Дмитриеву, 13 дек. 1827 г. [93] – Письма Карамзина к Дмитриеву, с. 230.
93
В подлиннике – очевидная опечатка: вм. 1827 г. – 1828.
Зиму и весну 1827–1828 г. Пушкин очень часто видался с Дельвигом. По свидетельству жившего в то время у Дельвига родного его брата, Александра Антоновича, Пушкин бывал у них почти всякий вечер… Беседы происходили обыкновенно в кабинете Дельвига. Пушкин сидел на диване, по-турецки с ногами, Дельвиг подле него на кресле, а перед ним на столе лежала бумага и карандаш. Разговоры их нередко перемешивались экспромтами Пушкина, которые Дельвиг немедленно записывал, показывал Пушкину, а иногда, не показывая, отдавал в печать, так что Пушкин, не придававший важности этим шуткам и немедленно забывавший их, уверял, что Дельвиг подписывает его фамилию под чужими стихами. Мы сомневаемся, однако ж, в справедливости последнего мнения, несмотря на свидетельство очевидца: Пушкин, всегда тщательно отделывавший все свои произведения, вообще не любил экспромтов.