Пушкин в жизни. Спутники Пушкина (сборник)
Шрифт:
В. Д. Корнильев по сообщению М. П. Погодина. – Н. П. Барсуков, ч. 1, с. 68.
Болезнь остановила на время образ жизни, избранный мною. Я занемог гнилою горячкою. Лейтон за меня не отвечал. Семья моя была в отчаянии; но через шесть недель я выздоровел. Сия болезнь оставила во мне впечатление приятное. Друзья навещали меня довольно часто: их разговоры сокращали скучные вечера. Чувство выздоровления – одно из самых сладостных. Помню нетерпение, с которым ожидал я весны, хотя это время года обыкновенно наводит на меня тоску и даже вредит моему здоровью. Но душный воздух и закрытые окна так мне надоели во время болезни моей, что весна являлась моему воображению со всею поэтическою своею прелестью. Это было в феврале 1818 года.
Пушкин.
Крепкое сложение, молодость возвратили Пушкина к жизни. Однако необходимо было употребить меры чрезвычайные для его излечения. Придворный медик Лейтон сажал больного в ванну со льдом.
Л. И. Бартенев. Материалы для биограф. Пушкина. – Моск. Вед., 1855, №№ 142, 144–145, отд. отт., с. 22.
Поклон Пушкину-старосте (Вас. Львовичу). Племяннику его легче.
К. Н. Батюшков – В. А. Жуковскому, в первой пол. янв. 1818 г. – К. Н. Батюшков. Сочинения, т. III, с. 488.
Наконец, он познакомился с нами и стал довольно часто посещать нас. Мы с матушкой от души его полюбили. Угрюмый и молчаливый в многочисленном обществе, «Саша Пушкин», бывая у нас, смешил своею резвостью и ребяческою шаловливостью. Бывало, ни минуты не посидит спокойно на месте; вертится, прыгает, пересаживается, перероет рабочий ящик матушки, спутает клубки гарусу в моем вышиваньи; разбросает карты в гранпасьянсе, раскладываемом матушкою... «Да уймешься ли ты, стрекоза! – крикнет, бывало, моя Евгения Ивановна, – перестань, наконец!» Саша минуты на две приутихнет, а там опять начинает проказничать. Как-то матушка пригрозилась наказать неугомонного Сашу: «остричь ему когти», так называла она его огромные, отпущенные на руках ногти. «Держи его за руку, – сказала она мне, взяв ножницы, – а я остригу!» Я взяла Пушкина за руку, но он поднял крик на весь дом, начал притворно всхлипывать, стонать, жаловаться, что его обижают, и до слез рассмешил нас... Одним словом, это был сущий ребенок, но истинно благовоспитанный.
В 1818 г., после жестокой горячки, ему обрили голову, и он носил парик. Это придавало какую-то оригинальность его типичной физиономии и не особенно его красило. Как-то, в Большом театре, он вошел к нам в ложу. Мы усадили его, в полной уверенности, что здесь наш проказник будет сидеть смирно… Ничуть не бывало! В самой патетической сцене Пушкин, жалуясь на жару, снял с себя парик и начал им обмахиваться, как веером... Это рассмешило сидевших в соседних ложах, обратило на нас внимание и находившихся в креслах. Мы стали унимать шалуна, он же со стула соскользнул на пол и сел у нас в ногах, прячась за барьер; наконец, кое-как надвинул парик на голову, как шапку: нельзя было без смеха глядеть на него! Так и просидел на полу во все продолжение спектакля, отпуская шутки насчет пьесы и игры актеров.
А. М. Каратыгина-Колосова. Воспоминания. – Рус. Стар., 1880, т. 28, с. 568.
Еще долго спустя после болезни Пушкин ходил обритый и в ермолке. Видавшие его в то время помнят, что он носил широкий черный фрак с нескошенными фалдами a l’americaine [28] и шляпу с прямыми полями a la Bolivar, о которой после упомянул он, описывая наряд Онегина. Тогда же начал он носить длинные ногти, – привычка, которой он не поменял до конца, любя щеголять своими изящными пальцами.
28
По-американски (фр.). – Ред.
П. И. Бартенев. Материалы для биогр. Пушкина. – Моск. Вед., 1855, №№ 142, 144—145, отд. отт., с. 25.
Пушкин, увидя меня после первой нашей разлуки, заметил во мне некоторую перемену и начал подозревать, что я от него что-то скрываю. Особенно во время его болезни и продолжительного выздоровления, видаясь чаще обыкновенного, он затруднял меня опросами и расспросами (насчет тайного общества), от которых я, как умел, отделывался, успокаивая его тем, что он лично, без всякого воображаемого общества, действует как нельзя лучше для благой цели: тогда везде ходили по рукам, переписывались и читались наизусть его «Деревня», «Ода на свободу», «Ура! в Россию скачет…» и другие мелочи в том же духе. Не было живого человека, который не знал бы его стихов. Нечего и говорить уже о разных его выходках, которые везде повторялись. Например, однажды в Царском Селе Захаржевского медвежонок сорвался с цепи от столба, на котором устроена была его будка, и побежал в сад, где мог встретиться глаз на глаз, в темной аллее, с императором, если бы на этот раз не встрепенулся его маленький шарле и не предостерег бы от этой опасной встречи. Медвежонок, разумеется, тотчас был истреблен, а Пушкин при этом случае сказал: «Нашелся один человек, да и тот медведь!» Таким же образом он во всеуслышание в театре кричал: «Теперь самое безопасное время, – по Неве лед идет». В переводе: нечего опасаться крепости.
Между тем тот же Пушкин, либеральный по своим воззрениям, имел какую-то жалкую привычку изменять благородному своему характеру и очень часто сердил меня и вообще всех нас тем, что любил, например, вертеться у оркестра около Орлова, Чернышева, Киселева и других: они с покровительственною улыбкою выслушивали его шутки, остроты. Случалось из кресел сделать ему знак, он тотчас прибежит. Говоришь, бывало: «Что тебе за охота, любезный друг, возиться с этим народом; ни в одном из них ты не найдешь сочувствия и пр.». Он терпеливо выслушает, начнет щекотать, обнимать, что обыкновенно делал, когда немножко потеряется. Потом, смотришь, – Пушкин опять с тогдашними львами! Странное смешение в этом великолепном создании!
И. И. Пущин. Записки. – Л. Н. Майков, с. 70–71.
Мы были раз вместе в театре. Пушкин сидел в первом ряду и во время антрактов все вертелся около Волконского и Киселева, как собачонка какая-нибудь, и это для того, чтобы сказать с ними несколько слов, а они не обращали на него никакого внимания; мне на него мерзко было смотреть. Когда он подошел ко мне, я ему говорю: «Что ты делаешь, Пушкин? можно ли себя так срамить, – ведь над тобой все смеются!» – Он совершенно растерялся, а в следующий антракт опять то же.
И. И. Пущин по записи Е. И. Якушкина. – Е. И. Якушкин. Декабристы на поселении (из архива Якушкиных). М.: Изд. М. и С. Сабашниковых, 1926, с. 34.
Размер стихов странный, дикий, вялый: ссылаюсь на маленького Пушкина, которому Аполлон дал чуткое ухо.
К. Н. Батюшков – А. И. Тургеневу, в конце июня 1818 г. – К. Н. Батюшков. Соч., т. III, с. 510.
Пушкин рассказывал о себе, что он раз как-то, в начале своего поэтического поприща, представил Батюшкову стихи одного молодого человека, который, по его тогдашнему мнению, оказывал удивительное дарование. Батюшков прочитал пьесу и, равнодушно возвращая ее юному Пушкину, сказал, что он не находит в ней ничего особенного. Это изумило Пушкина: он старался защищать своего молодого приятеля и стал превозносить необычайную гладкость стиха его. Да кто теперь не пишет гладких стихов! – возразил Батюшков. Этот ответ навсегда остался памятным Пушкину.
Н. А. Полевой. О духовной поэзии. – Библиотека для Чтения, 1838, т. XXVI, с. 93.
(По поводу стих. Пушкина «Жуковскому»: «Когда к мечтательному миру…») Чудесный талант! Какие стихи! Он мучит меня своим даром, как привидение!
В. А. Жуковский – кн. П. А. Вяземскому, 17 апр. 1818 г. – Рус. Арх., 1896, т. III, с. 208.
Стихи чертенка-племянника чудесно-хороши. В дыму столетий! Это выражение – город. Я все отдал бы за него, движимое и недвижимое. Какая бестия! Надобно нам посадить его в желтый дом: не то этот бешеный сорванец нас всех заест, нас и отцов наших. Знаешь ли, что Державин испугался бы дыма столетий? о прочих и говорить нечего! [29]
29
Характерно, что в позднейших изданиях послания к Жуковскому Пушкин выбросил 17 заключительных стихов, в числе которых находился и стих, так восхитивший Вяземского. Вот начало выброшенного отрывка:
Смотри, как пламенный поэт, Вниманьем сладким упоенный, На свиток гения склоненный, Читает повесть древних лет! Он духом – там, в дыму столетий…
и т. д.