Пушкин в жизни. Спутники Пушкина (сборник)
Шрифт:
В 1834 г. Никитенко встретился с Полевым на вечере у Смирдина и так описывает его: «Это иссохший, бледный человек, с физиономией сумрачной, но энергической. В наружности его есть что-то фанатическое. Говорил он нехорошо. Однако в речах его – ум и какая-то судорожная сила. Как бы ни судили об этом человеке его недоброжелатели, которых у него тьма, но он принадлежит к людям необыкновенным. Он себе одному обязан своим образованием, а это что-нибудь да значит. Притом он одарен сильным характером, который твердо держится в своих правилах, несмотря ни на соблазны, ни на вражду сильных. Его могут притеснять, но он, кажется, мало об этом заботится». И министр Уваров с возмущением отзывался о нем: «Полевой, – я знаю его: это фанатик. Он готов претерпеть все за идею. Для него нужны решительные меры». В действительности Полевой вовсе не был фанатиком и непреклонным борцом за идею. Уже в последние годы издания своего журнала он стал сближаться с Булгариным и Гречем, против которых раньше боролся; оберегая журнал, шел на самые непристойные компромиссы и умел найти себе защитников в московском жандармском генерале А. А. Волкове и в самом Бенкендорфе; все время они относились к нему с совершенно для нас непонятной мягкостью. Министру народного просвещения Уварову пришлось положить много усилий и борьбы, чтобы сломить их заступничество и расправиться с журналом. Повод вскоре представился. В Петербурге поставлена была трескучая патриотическая драма Кукольника «Рука Всевышнего отечество спасла»; она удостоилась самого восторженного одобрения императора.
– Вот вы теперь стоите на хорошей дороге, – сказал Дубельт. – Это гораздо лучше, чем попусту либеральничать.
Полевой, низко кланяясь, ответил:
– Ваше превосходительство! Я написал еще одну пьесу, в которой еще больше верноподданнических чувств. Надеюсь, вы ею тоже будете довольны.
Заваленный работой, опутанный долгами, обремененный многочисленным семейством, Полевой теперь писал только для заработка, писал, не перечитывая написанного, писал драмы, повести, историю, критику. Прежние его приверженцы теперь его презирали, а одобряли те, кого он раньше презирал. Панаев, в это время с ним познакомившийся, так описывает его: «Я воображал Полевого человеком смелым и гордым, горячо и открыто высказывающим свои убеждения, – и увидел какого-то робкого, вялого, забитого господина с уклончивыми ужимками, всем низко кланявшегося, со всеми соглашавшегося, не имевшего ни малейшего чувства достоинства, даже как-то оскорбительно, для почитавших его, унижавшегося перед всеми».
– Я здесь уж совсем не тот-с, – говорил он Панаеву. – Я вот должен хвалить романы какого-нибудь Штевена, а ведь эти романы галиматья-с.
– Да кто же вас заставляет хвалить их? – с удивлением спросил Панаев.
– Нельзя-с, помилуйте, ведь он частный пристав!
– Что ж такое? Что вам за дело до этого?
– Как что за дело-с? Разбери я его как следует, он, пожалуй, подкинет мне в сарай какую-нибудь вещь да и обвинит меня в краже. Меня и поведут по улицам на веревке-с, а ведь я отец семейства!
В минуты откровенности Полевой сознавался, что ему следовало замолчать еще в 1834 г. и что вся его дальнейшая деятельность была игрой ва-банк на литературную известность. Смерть Полевого примирила с ним его противников. Белинский, страстно с ним боровшийся в последние годы, посвятил его памяти горячую статью, – мы выше приводили из нее выдержки. А Чернышевский через десять лет, во имя заслуг Полевого, мягким словом прощения помянул его последующую деятельность.
Пушкина привлек к сотрудничеству в «Московском телеграфе» Вяземский в 1825 г. Пушкин в это время находился в псковской ссылке. В течение нескольких лет он давал в журнал лирические свои стихи, эпиграммы, статьи. Однако относился к журналу равнодушно и считал его для себя чужим. По приезде в Москву осенью 1826 г. он примкнул к вновь образовавшемуся журналу «Московский вестник» и еще больше отошел от «Телеграфа». В Москве Пушкин и Полевой познакомились лично, и Полевой очень был огорчен холодным, церемонным приемом Пушкина. Пушкин, однако, продолжал изредка давать кое-какие безделки в «Телеграф». В 1830 г. стала выходить «Литературная газета» Дельвига, в которой ближайшее участие принимал Пушкин. К этому времени вышла «История русского народа» Полевого, возмутившая Пушкина своим отношением к Карамзину, начались нападки Полевого, Греча и Булгарина на «литературную аристократию», орган которой они видели в «Литературной газете». Пушкин поместил ряд очень неблагосклонных статей об «Истории русского народа», а по поводу нападок на «литературную аристократию» писал: «Пренебрегать своими предками из опасения шуток гг. Полевого, Греча и Булгарина – непохвально, а не дорожить своими правами и преимуществами – глупо. Шутки недворян, позволяющих себе насмешки насчет русского дворянства, достойны порицания. Эпиграммы демократических писателей XVIII столетия приуготовили крики: «аристократов к фонарю!» и ничуть не забавные куплеты с припевом: «повесим их, повесим!» Avis au lecteur (к сведению читателя)». Полевой отвечал на это в «Телеграфе»: «И издатели “Литературной газеты” не стыдятся своего “avis au lecteur”! Как назвать такие средства защиты?» Борьба дерзкого разночинца с правевшим Пушкиным все больше обострялась. Послание «К вельможе» вызвало со стороны Полевого резкие издевательства по адресу Пушкина. Он упрекал его в низкопоклонстве и лести. Напечатал пародию на пушкинское стихотворение «Чернь», оканчивавшуюся так:
поэт –Ударил в струны золотые,С земли далеко улетел,В передней у вельможи селИ песни дивные, живыеВ восторге радости запел.Запрещение «Телеграфа» в 1834 г. вызвало у «литературной аристократии» чувство удовлетворения, смешанное, впрочем, со стыдливым сожалением о чрезмерной крутости расправы. Вяземский писал: «Признаюсь, существование “Телеграфа” в том виде, как он был, может быть сочтено за неприличность не только литературную, но и политическую; а все жаль, что должны были прибегнуть к усиленной мере запрещения, когда должны были действовать законные меры воздержания». Жуковский говорил: «Я рад, что “Телеграф” запрещен, хотя жалею, что его запретили». А Пушкин записал в дневнике: «“Телеграф” достоин был участи своей; мудрено с большею наглостью проповедовать якобинизм перед носом правительства; но Полевой был баловень полиции. Он умел уверить ее, что его либерализм пустая только маска».
Ксенофонт Алексеевич Полевой
(1801–1867)
Младший брат Н. А. Полевого. Систематического образования не получил, читал под руководством брата Николая. В 1825 г. сделался усердным помощником брата по редактированию «Московского телеграфа», сам сотрудничал в нем, преимущественно в отделе критики и библиографии. Кажется, роль его в этой области была гораздо крупнее, чем обыкновенно думают. По запрещении журнала занимался книжной торговлей, изданием переводов, выпустил биографический роман «Ломоносов», очень похваленный Белинским, редактировал журнал «Живописное обозрение». Оказывал большую материальную помощь брату, совершенно запутавшемуся в долгах, так что расстроил свои собственные дела. По смерти брата материальное его положение улучшилось. Продолжал заниматься переводами, сотрудничал в журналах. Умер в своем имении под Вязьмой. Оставил «Записки», в которых прославляет брата и страстно защищает от сыпавшихся на него нападок; воспоминания вообще во многом пристрастны, но ценны по обилию сведений, характеризующих тогдашние литературные отношения.
Николай Иванович Надеждин
(1804–1856)
Критик, журналист, выдающийся ученый. Сын рязанского сельского священника. С детства поражал всех умом и начитанностью. Десяти лет был принят в высший класс рязанского духовного училища, пятнадцати лет, не кончив еще полного курса семинарии, был как лучший ученик отправлен в Московскую духовную академию. Двадцати лет получил степень магистра богословских наук. В течение двух лет преподавал русскую и латинскую словесность в рязанской
«Здесь изображена природа во всей наготе своей! – ехидничал Надоумко. – Жаль только, что сия мастерская картина не совсем дописана. Неужели в широкой раме черного двора не уместились бы две-три хавроньи, кои, разметавшись по-султански на пышных диванах топучей грязи, в блаженном самодовольствии и совершенно эпикурейской беззаботности могли бы даже сообщить нечто занимательное изображенному зрелищу? Почему поэт, представляя бабу, идущую через грязный двор, позабыл изобразить, как она, со всем деревенским жеманством, приподымала подол своей понявы? Это едва извинительно в живописце великом и всеобъемлющем!» Главным предметом нападок Надоумко был Пушкин как глава новой школы да еще Полевой как ее защитник и проповедник. Нападки эти представляют высочайшие вершины художественного тупоумия: «Поэзия Пушкина есть просто пародия, его можно назвать по всем правилам гением – на карикатуры», «Полтава есть настоящая Полтава для Пушкина: ему назначено было здесь испытать судьбу Карла XII», «Для гения не довольно смастерить Евгения!», «Граф Нулин» и «Бал» Баратынского – «это суть прыщики на лице вдовствующей нашей литературы! Они и красны, и пухлы, и зрелы!» «Бориса Годунова» Надоумко рекомендовал Пушкину сжечь, а вообще признавал Пушкина главой современного литературного нигилизма, «покушающегося ниспровергнуть до основания священный оплот общественного порядка и благоустройства». Несмотря на бесспорность некоторых общих положений, статьи Надоумко по существу своему являлись типичнейшим продолжением того же старческого брюзжания Каченовского на колебание старых литературных канонов, на склонность изображать «грязь» жизни, на «соблазнительность» любовных сцен и на разрушение общественных устоев общества. Статьи писаны и обычной орфографией Каченовского, с фитой, ижицей, писаны пошло-развязным стилем и чванливо уснащены бесчисленными цитатами на греческом, латинском, французском, немецком, английском, итальянском языках, даже без перевода на русский; в каждой строчке сквозит самодовольный педант, щеголяющий глубиной своей учености. Такое, например, сравнение: «…непонятны, как священные песни fratrum Ambarvalium для современников цицероновых».
Чернышевский в «Очерках гоголевского периода» чрезвычайно высоко поставил Надеждина как критика, называл его учителем Белинского, находил, что критикой своей Надеждин подготовил возможность дальнейшего развития нашей литературы и т. п. Такое отношение Чернышевского к Надеждину справедливо вызывает у позднейших исследователей полное недоумение. Самую лучшую, очень тонкую характеристику критической деятельности Надеждина дал его якобы ученик Белинский. «Статьи Надоумка, – пишет он, – отличались особенною журнальною формою, оригинальностию, но еще чаще странностью языка, бойкостью и резкостью суждений. В них можно было заметить, что противник романтизма понимал романтизм лучше его защитников и был не совсем искренним поборником классицизма так же, как и не совсем искренним врагом романтизма. Г. Надеждин первый сказал и развил истину, что поэзия нашего времени не должна быть ни классическою (ибо мы не греки), ни романтическою (ибо мы не паладины средних веков), но что в ней должны примириться обе эти стороны и произвести новую поэзию. Мысль справедливая и глубокая, – г. Надеждин даже хорошо и развил ее. Но тем не менее она немногих убедила и не вошла в общее сознание. Много причин было этому, а главные из них: какая-то неискренность и непрямота в доказательствах, свойственная докторанту, а не доктору, и явное противоречие между воззрениями г. Надеждина и их приложением… Это противоречие едва ли не было умышленно, во уважение неверных отношений докторанта, желающего быть доктором, и потому, по мере возможности, не желающего противоречить закоренелым предубеждениям докторов. По этой уважительной причине г. Надеждин вооружился против Пушкина всеми аргументами своей учености, всем остроумием своих «надоумочных» или, – как говорили тогда его противники, «недоумочных» статей… Сделавшись доктором и получив кафедру, г. Надеждин совершенно изменил свои литературные взгляды и даже орфографию: вместо «эсфетический» и «энфузиазм» стал писать «эстетический» и «энтузиазм»; разбирая «Бориса Годунова», заговорил о Пушкине уже другим тоном, хотя и осторожно, чтобы не слишком резко противоречить своим «надоумочным» и «эсфетическим» статьям».
Здесь Белинский, между прочим, ясно указывает на причины виляющей позиции Надеждина в его критических статьях, – желание докторанта подделаться к заскорузлым взглядам докторов: как раз в это время Надеждин писал свою докторскую диссертацию о романтизме, и от влиятельного в академических сферах Каченовского много зависела дальнейшая ученая карьера Надеждина. В 1830 г. Надеждин блестяще защитил диссертацию. Она была написана на прекрасном латинском языке, обнаруживала огромную ученость – и столь же огромное холопство: диссертант скорбел об отсутствии в наши дни христианского смирения, призывал российскую музу «никогда не изменять своей наследственной благочестивой любви к Богу, отчизне и человечеству, под благодатною сению Августейшего монарха, объемлющего равною отеческою попечительностью все ветви жизни своей великой державы», негодовал, что «ни один из певунов, толпящихся между нами, не подумал и пошевелить губ своих», чтобы воспеть турецкие победы Дибича, уверял, что Россия не овладела Константинополем только потому, что «смилостивилась над поверженным врагом и победила самое себя христианским смирением и человеколюбием». В 1832 г. Надеждин был назначен ординарным профессором теории изящных искусств, археологии и логики. Лекции его, не отличаясь глубиной, были блестящими импровизациями, сильно захватывавшими слушателей; о них с удовольствием вспоминали и впоследствии К. Аксаков, Ив. Гончаров, Буслаев.