Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
Шрифт:
«Нет той крайности, в которую бы не впадал этот несчастный молодой человек, — как нет и того совершенства, которого не мог бы он достигнуть высоким превосходством своих дарований…»
«Точно, точно его слог, не ошибся. Не может быть сомнения: Карамзин, моралист, литератор».
«Несколько поэтических пьес, в особенности же ода на вольность, обратили на Пушкина внимание правительства…»
«Жуковский и Карамзин всполошились, говорят, что привели его к признанию заблуждений и что он дал торжественное обещание Карамзину отречься от них навсегда. «Дал? А можно ли верить? Характер… Нет, здесь надо исправить, добавить: «Г. Пушкин кажется исправившимся,
Далее можно оставить по тексту».
«Отвечая на их мольбы, император уполномочивает меня дать молодому Пушкину отпуск и рекомендовать его Вам… Судьба его будет зависеть от успеха ваших добрых советов… Соблаговолите просветить его неопытность… все достоинства ума без достоинств сердца почти всегда составляют преимущество гибельное… и проч.».
«Добились своего Карамзин и Жуковский, так пусть, в случае чего, отвечают, доброхоты, но ведь не удивительно их участие в судьбе поэта, они литераторы, берегут честь своего цеха, удивительней, что боевые генералы грудью поднялись на защиту Пушкина, граф Милорадович, Васильчиков. Круговая порука? Говорят, в войсках читают его стихи. Генералам молодые адъютанты напели. Или мнение света? Возможно. Стихи пишутся и для дам. А светские львы Милорадович и Васильчиков всегда на поводу у молвы. К тому же любят покрасоваться. Князь Голицын прибежал и туда же:
— Ваше величество, надо Пушкина простить. Молод, неопытен, грешен, как все мы в его годы!
— И ты туда же. И Милорадович! Не ожидал. Ну, Карамзин, Энгельгардт за своего ученика, куда ни шло, но ты?! Столько шуму из-за одного беспутного мальчишки.
Один Аракчеев смотрит букой. Все-таки он мудак. Хотя и незаменимый. Мальчишки испугался. Кстати, а в тетради, поданной Милорадовичем, эпиграммы на Аракчеева не было. А Милорадович сказал, что здесь все, что разбрелось под его именем в публике. Может, не его? Нет, не свои Пушкин тоже написал, чтобы оправдаться. Просто эту написать испугался. Один боится острого языка, другой старого мудака. Рифма. Так и я с ними стану поэтом».
— Что ты сделал с автором? — спросил Александр Павлович после просмотра тетради, которую граф заботливо просил его не читать.
— Я объявил ему от вашего имени прощение! — брякнул великодушный и любящий театральную позу Милорадович и ловко в два пристука прищелкнул каблуками сапог.
— Не рано?! — вслух подумал тогда Александр Павлович, теперь же понимал, что Михаил Андреевич в своих импульсивных движениях души часто оказывался прав, за что он и любил графа. Сердце, сердце часто больше значит, чем ум. Нет сердца, и ум напрасен.
Император, еще раз посмотрев на письмо, лежавшее перед ним, вдруг задумался о general Inzoff: «Интересно, а правда ли, что Инзов мой единокровный брат, или это сплетня? Сколько их вокруг нашей семьи! С другой стороны, сколько сами Романовы начудили, сколько дали поводов к этим сплетням. Один я сколько детей поразбросал по свету».
Он взял решительно перо и подписал: «Быть по сему».
Пусть катится молодой Пушкин в полуденные страны. Но надо не забыть про него через годик справиться, если раньше сам ничего не отчудит.
Глава тридцатая,
в которой
Саша Пушкин давно, а может быть, и никогда еще не чувствовал себя настолько свободным. Был май месяц. Облаченный в красную русскую рубаху с расшитым черным крестом воротом и рукавами, которую он справил себе по случаю отъезда, в цветной опояске, в поярковой шляпе, лихо заломленной на затылок, он беспечно ехал по белорусскому тракту.
Душный Петербург был позади, позади остались гостиные, от которых воротило на душе, особенно в последние дни, когда он сделался лицом историческим для петербургских сплетниц. Он чувствовал, что задыхается в этом городе. «Зеленая лампа», так увлекавшая вначале, нагорела и гасла, утомляли ученические пересказы карамзинской истории, которые зачитывал Никита Всеволожский как свои произведения на заседаниях, хотя шампанское, которым он угощал, нравилось неизменно.
— Петербург душен для поэта, — не уставал он повторять, — еду, и авось полуденный воздух оживит мою душу.
Он кончил свою поэму, над которой трудился несколько лет, и только последний, то есть окончательный, стих ее принес ему истинное удовольствие. Так понимаешь цену большой работе.
Он жаждал чужих краев, новых лиц, знойных женщин юга и чего-то еще такого, чего и сам еще не знал. Он не хотел глупеть и стариться в Петербурге, участвовать в литературных интригах и сплетнях. Он уже не хотел смотреть на поэзию как на записную прелестницу, к которой заходят иногда поврать и поповесничать, без всякой душевной привязанности и вовсе не уважая ее прелестей. Этакая Фанни, к которой по очереди ходили он сам, барон Дельвиг, Щербинин (Тогда, качая головой, скажу тебе у двери гроба: «Ты помнишь Фанни, милый мой?» — И тихо улыбнемся оба.) Не хотел он быть похожим и на Преображенского своего приятеля, розовощекого сплетника Павла Катенина, который, напротив, взял себе за правило приезжать к этой прелестнице в башмаках, в которых положено бывать при дворе, в коротких чулках и напудренный и просиживать у нее целую жизнь с платонической любовью, благоговением и важностью.
Пора перестать марать альбомы жеманных дур стишками и шаркать ножками по паркету, лучше драть девок на воле, засунув головой в стог сена, так, чтобы только круглая жопа была видна, и вдыхать вольный ветер в полях, и писать все, что вздумается, и не чувствовать за плечом глаз шпиона. Хотя последнее — напрасное и вечное русское мечтание, ибо государево око всегда и везде отыщет тебя в пределах необъятной Российской империи.
Он заезжал благодарить Карамзина, у них весь дом был вверх дном, собирались переезжать в Царское Село. Несмотря на это, сам Карамзин работал в кабинете, и его не беспокоили.
— Когда едете? — спросила Катерина Андреевна.
— Как выпишут подорожную… Теперь все зависит от начальства.
— Александр Иванович уезжал в марте в Москву провожать брата Сергея, — вспомнила она про Тургеневых. — По-видимому, последнему не очень понравились отношения с моим мужем. Уезжая на неопределенное время в Константинополь, он даже не дал себе труда зайти к нам проститься. Кто знает, милый Пушкин, кто знает, может быть, настанет время, когда, живя в одном с нами городе, вы нас также не будете посещать, потому что ваши братья либералы тем не менее весьма нетерпимы; надобно иметь одни и те же взгляды, а не то не только нельзя друг друга любить, но даже и видеться нельзя…