Пушкин. Духовный путь поэта. Книга вторая. Мир пророка
Шрифт:
Продолжая рассуждения о «периодизации» русского Возрождения, о наличии в нем героев и сюжетов, свойственных завершающим этапам этого явления, мы вынуждены искать ответ на вопрос следующего порядка – а есть ли рядом с Пушкиным художник, который по своим возможностям вписывается в парадигму русского Ренессанса. И, без сомнения, находим его – это Гоголь. Гоголевский гений озарен в начале его пути истинно возрожденческим смехом, – не испорченным никаким сторонним влиянием, никаким отрицанием духовности и человечности – таковы «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Миргород» и другие его ранние вещи.
Но уже начиная с «Ревизора», а позднее – после ухода Пушкина –
Метафизический гений Гоголя лег точно на матрицу позднего русского Ренессанса, стремительно развивавшегося после смерти Пушкина, но не ставшего, к счастью доминантой последующей русской литературы. По-видимому, один ранний Достоевский (до каторги) в полной мере отвечает характеристике трагической идеологии и эстетики позднего Ренессанса в том виде, в каком он реализуется в России, и быстро переходит в регистр фантастического реализма, где от идей Ренессанса уже ничего и не остается.
Василий Розанов, тонко чувствовавший эту проблематику русской культуры и русской жизни, писал в преддверии наступающей на Россию катастрофы именно о Пушкине и Гоголе. Он писал в «Мимолетном» в 1915 году: «Гоголь копошится в атомах. Атомный писатель. «Элементы», «первые стихии» души человеческой: грубость (Собакевич), слащавость (Манилов), бестолковость (Коробочка), пролазничество (Чичиков). И прочее. Все элементарно, плоско… «Без листика» и «без цветочка». Отвратительное сухое дерево. Отвратительный минерал. Нет жизни. «Мертвые души». Отсюда сразу такая его понятность. Кто же не поймет азбуки… Отсюда-то все его могущество. Сели его «элементы» на голову русскую и как шапкой закрыли все. Закрыли глаза всем… «Темно на Руси». Но это, собственно, темно под гоголевской шапкой» (30.IV.1915) [6, 421].
А чуть раньше он соединяет Гоголя с Пушкиным, но все в том же апокалиптическом ключе: «…Все русские прошли через Гоголя – это надо помнить… Каждый отсмеялся свой час… «от души посмеялся», до животика, над «своим отечеством», над «Русью»-то, ха-ха-ха!!«Ну и Русь! Ну и люди! Не люди, а свиные рыла. Божии создания??? – ха-ха-ха!..
Нет Пушкина около него… Какой же Пушкин около Повытчика Кувшинное Рыло. Пушкин – около Татьяны и Ленского, около их бабушек и тетушек и всей и всякой родни. У Гоголя – ни родных, ни – людей. Скалы. Соленая вода. Нефть. Вонь. И – еще ничего» (31.III.1915) [6, 411].
Эти реплики В. В. Розанова отражают ощущение некоего слома русской культуры, да и самой русской жизни, после ухода Пушкина. Живая, полная сама собой жизнь, представленная у национального поэта, при всем отражении в его творчестве противоречий, трагических конфликтов, неудавшихся судеб и индивидуальных заблуждений, она покоилась на всем фундаменте русской действительности, включавшей в себя всех без исключения – от «вещего Олега» и «царя Салтана» – до Петра Великого, Чаадаева, Татьяны Лариной, станционного смотрителя, Маши Мироновой и многих других пушкинских героев и характеров.
Эта жизнь не подвергала себя сомнению, она ясно наблюдала в себе силы почти бесконечного развития, предельного совершенства, она отражала перспективы неимоверного духовного роста и исторического становления. Нарушенность этой гармонии, данной всем нам в гении Пушкина, удручала Розанова, удручает она и всех тех, кто смотрит на историю России и ее культуры не в состоянии слезливого умиления, но в трезвости зрелого взгляда на самую суть страны и ее людей.
А. Карташев писал к столетию со времени смерти поэта, что Пушкин – это «личное воплощение России». И в самом деле, нет никого другого в России – ни царя, ни военноначальника, ни даже – святого, кто был бы так легко и полно воплощаем в судьбе целого народа. Его 37-летняя жизнь вместила в себя такую цельность и завершенность русской культуры и русской истории, что он бесспорно является нашим главным символом и эмблемой при любых исторических раскладах и коллизиях.
1. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в десяти томах. Т. 7. М., 1964.
2. Пастернак Б. Л. Охранная грамота // Б. Пастернак. Собр. соч. в пяти томах. Т. 4. М., 1991.
3. Бочаров С. Г. Из истории понимания Пушкина // С. Г. Бочаров. Сюжеты русской литературы. М., 1999.
4. Лосев А. Ф. Эстетика Возрождения. М., 1978.
5. Аверинцев C. C. Пушкин – другой // С. С. Аверинцев. Собр. соч. Том «Связь времен». Киев. 2005.
6. Розанов В. В. Мимолетное // Василий Розанов. Миниатюры. М., 2004.
Русский ум Пушкина: структура метафоры и окончательное формирования национального образа мысли
Прямо скажем, что определить ум национального гения во всей его полноте задача для исследователя просто невыполнимая. Собственно, это его определение совершается через всю последующую культуру после его ухода, да в какой-то степени и через развитие самого человека [1]. Хотя последние этапы существования русского человека, после кровавой бури Великой Отечественной войны, после распада советской империи, говорят о каком-то дремотном его состоянии, о полусне…
Но стоит, вероятно, вернуться к Пушкину, если быть согласным с тем – пронесенным через всю русскую историю – убеждением, что именно он и воплотил в себе онтологические свойства национального характера, способности к художественному творчеству и – не в последнюю очередь – ума [2], и посмотреть как с этим обстоит дело сейчас.
Это определение (об уме) будет, конечно, выходит за пределы психо-физиологического определения у м а, как способности осмыслять окружающую действительность, производить всякого рода логические операции, приходить к каким-то выводам (не оценивая их правильность или неправильность), выстраивать определенную стратегию своего поведения на ближайшее и отдаленное будущее.
Ведь, говоря об особенностях русского ума, трудно не вспомнить Ф. М. Достоевского, который устами своего героя говорил, – «дайте русскому мальчику карту звездного неба и через некоторое время он вернет ее вам исправленной». То есть за всякого рода аналитизмом предполагаются какие-то еще свойства мышления о жизни, и не только мышления, но как бы и чувство жизни, хотя, кажется, к уму это не имеет никакого отношения. Свойственная немецкому уму тяга к абстрагированию и умению мыслить в обобщенных категориях, всем известная «острота ума» французской нации, сложившаяся не только в особый стиль остроумия, но и в стиль культуры (литературы в частности), «непрямой» способ отношения к действительности китайского этноса, исходящего из просто-сложных формул, сформировавшихся на протяжении не столетий, но тысячелетий, и так далее и тому подобное; можно привести немало примеров подобного рода из разных культур.