Пусть льет
Шрифт:
Мадам Жувнон уже сидела в «Ла Севильяне» и ела меренгу. Она была яркоглазой маленькой женщиной, а волосы, преждевременно поседевшие, по ее недальновидности ей выкрасили в яркий серебристо-голубой цвет. Для завершения монохромной палитры она позволила мадемуазель Сильви покрасить брови и ресницы в оттенок синего потемнее и поинтенсивнее. Действовало в результате не без эффекта.
Очевидно, мадам Жувнон только что прибыла в чайную, поскольку головы еще украдкой поворачивались, чтобы получше ее разглядеть. Что характерно, Хадижа тут же решила, что эта дама страдает от какой-то странной болезни, и руку ей пожала с некоторой брезгливостью.
— У нас очень немного времени, — начала Юнис по-французски, надеясь, что мадам Жувнон не станет заказывать себе еще выпечки. — Эта малютка по-французски не говорит. Только по-гречески и немного по-английски. Выпечки не надо. Два кофе. Вы знаете Бейдауи?
Мадам Жувнон их не знала. Юнис досадовала лишь мгновенье.
— Не имеет значения, — продолжала она. — Я знаю их очень хорошо,
Мадам Жувнон отложила вилку. Пока Юнис продолжала говорить, теперь уже тише, сияющий взгляд маленькой женщины окаменел и стал напряженным. Все лицо у нее изменилось: стало умным и настороженным. Наконец, не доев меренгу, она деловито потянулась к сумочке и выложила на столик несколько монет.
— Tr-res bien, — скупо произнесла она. — On va par-rtir. [67]
2
Убоина и розы
67
Оч-чень хорошо… Ид-демте (фр.).
10
Воскресные вечера у Бейдауи были уникальны тем, что любой житель одной из разнообразных европейских колоний мог посещать их, не теряя тем самым лица, вероятно, из-за того, что хозяева были мусульмане и это машинально создавало у гостей ощущение солидарности, которому они радовались, не сознавая ее источника. Супруга французского посланника могла болтать с низменнейшей американской туристкой, и никто не усматривал в этом ничего необычайного. Это, конечно, не означало, что, если туристка назавтра заприметит где-то мадам д’Аркур и наберется бесстыдства ее узнать, в ответ она также будет узнана. Но все равно, пока это длилось, все было приятно и демократично, а длилось оно обычно часов до девяти. Приглашалось очень немного мусульман, но в мусульманском мире всегда бывало три-четыре важных человека: быть может, лидер Националистской партии из Испанской зоны, или редактор арабской ежедневной газеты из Касабланки, или зажиточный фабрикант из Туниса, или советник халифа из Тетуана. На самом деле встречи проводились к увеселению этих нескольких мусульманских гостей, для кого непостижимое поведение европейцев никогда не переставало служить чарующим зрелищем. Большинство европейцев, конечно, считали, что мусульманские господа приглашены для обеспечения местного колорита, и хвалили братьев Бейдауи за смышленость — они-де так хорошо знают, какого сорта марокканцы могут общаться с иностранцами как положено. Те же люди, что гордились степенью близости, которой им удалось достичь в отношениях с Бейдауи, вместе с тем совершенно не сознавали, что два брата женаты и ведут напряженную семейную жизнь со своими женами и детьми в той части дома, куда никогда не заходил ни один европеец. Бейдауи, разумеется, не скрыли бы этого, если б их спросили, но никому ни разу не пришло в голову расспрашивать их о таких вещах. Принималось само собой, что они — два обходительных холостяка, которые любят окружать себя европейцами.
В то утро на одной из своих частых прогулок по набережной, куда он стремился всякий раз с похмелья или если домашняя жизнь становилась на его вкус слишком тягостной, Тами повстречался с невероятной удачей. Он выбрел на волнолом во внутренней гавани, куда разгружали свой улов рыбаки, и смотрел, как те вытряхивают черные сети, заскорузлые от соли. К причалу подошла маленькая старая моторка. Мужчина в ней, которого Тами смутно узнал, швырнул конец мальчишке, стоявшему поблизости. Лодочник — в тюрбане, который означал, что он принадлежит к культу джилала, выбираясь по ступенькам на причал, кратко приветствовал Тами. Тами ответил, спросив, как лов. Человек взглянул на него пристальнее, словно бы хотел точно увидеть, с кем он так опрометчиво заговорил. Затем грустно улыбнулся и сказал, что с этой лодки никогда не рыбачил и надеется, что бедной старой посудине такая судьба не выпадет до того дня, когда она развалится на куски. Тами рассмеялся; он в точности понял, что человек имел в виду: эта лодка достаточно быстра, чтобы перевозить на ней контрабанду. Он прошел немного по причалу и заглянул в моторку. Ей, должно быть, исполнилось лет сорок; банки шли вдоль бортов и были покрыты ветшавшими холщовыми подушками. В центре располагался древний двухцилиндровый мотор «Фей-энд-Бауэн». Мужчина заметил его пристальное внимание и поинтересовался, не желает ли он купить лодку.
— Нет, — с презрением ответил Тами, но взгляда не отвел.
Мужчина заметил, что очень не хотел бы ее продавать, но приходится, потому что его отец в Аземмуре болеет и он возвращается туда жить. Тами слушал его с напускным терпением, ожидая, когда упомянут сумму. У него не было намерения выдавать свой интерес собственным предложением цены. В конце концов, когда он швырнул окурок в воду и сделал вид, что уходит, цифру назвали: десять тысяч песет.
— По-моему, ты за нее не получишь больше пяти, — ответил он, отворачиваясь.
— Пяти! — в негодовании крикнул человек.
— Посмотри на нее, — сказал Тами, показывая на лодку. — Кто даст тебе больше? — И он медленно пошел прочь, на ходу пиная куски отколотого бетона в воду. Мужчина окликнул его:
— Восемь тысяч!
Он развернулся, улыбнувшись, и пояснил, что самому ему это неинтересно, но, если джилали в самом деле хочет продать лодку, ему стоит назначить ей разумную цену, которую Тами сможет передать своим друзьям на тот случай, если кто-нибудь из них вдруг знает возможного покупателя. Они немного поспорили, и Тами в конце концов ушел с шестью тысячами в виде запрашиваемой цены. Он был вполне доволен собой, поскольку, хоть это и отдаленно не была та красивая гоночная лодка, которую он желал, посудина представляла собой по меньшей мере ощутимую и непосредственную возможность, чье осуществление не будет требовать ни лицензии на импорт, ни каких-либо серьезных манипуляций с его наследством. Он думал попросить американца, который ему понравился и, как он чувствовал, испытывал к нему некоторую симпатию, купить лодку на его имя. Так можно будет обойти лицензию. Но Тами думал, что он его не очень хорошо знает, да и, несомненно, такой поступок будет глупым: ему бы пришлось полагаться только на честность американца в доказательстве владения. Что же до цены, она была незначительна, даже в шесть тысяч, и он был уверен, что сумеет сбить ее до пяти. Имелась даже малая вероятность, хоть в этом он и сомневался, вообще-то, что он убедит Абдельмалека ссудить ему эти деньги. Как бы то ни было, в его собственности имелся двухкомнатный дом без света и воды на дне оврага за Маршаном, который должен принести как раз около пяти тысяч песет, если продавать его быстро.
Конец дня был великолепен: облака сдуло внезапным ветром с Атлантики. Воздух пах чисто, небо стало насыщенным и сияющим. Пока Даер ждал перед входом в гостиницу, по проспекту двигалась долгая процессия берберов на осликах по пути с гор на рынок. Лица мужчин были буры и обветрены, женщины — удивительно светлокожие, с яркими и круглыми красными щеками. Бесстрастно он наблюдал, как они трусят мимо, не соображая, до чего медленно они перемещаются, пока не осознал, что в конце их вереницы неистово жмет на клаксон нетерпеливый водитель большой американской машины с откидным верхом. «В чем спешка?» — подумал он. Маленькие волны тихо накатывали на пляж, холмы постепенно меняли окраску, пока за городом умирало солнце, несколько марокканцев нарочито шли по тротуару под шевелящимися на ветерке пальмовыми ветвями. Приятный час, чей естественный ритм был досугов; настойчивое гуденье трубного клаксона не имело смысла в этом ансамбле. Да и берберы на своих осликах не подавали никаких признаков того, что слышат его. Они мирно проходили мимо, некрупные животные делали размеренные шаги и кивали. Когда последний поравнялся с Даером, машина подъехала к обочине и остановилась. То была маркиза де Вальверде.
— Мистер Даер! — окликнула она. Пока он тряс ее руку, она сказала: — Я бы приехала и раньше, дорогуша, но последние десять минут замыкала ряды этого парада. Не вздумайте покупать здесь машину. Ездить тут изматывает нервы, как нигде на свете. Боже!
— Это уж точно, — сказал он; он обошел машину кругом и сел рядом с Дейзи.
Через современный город они проехали на большой скорости, мимо новых жилых домов из грубого бетона, мимо пустырей, под завязку набитых хижинами из ветхих дорожных знаков, упаковочных ящиков, тростниковых решеток и старых одеял, мимо новых кинотеатров и ночных клубов, чьи болезненные неоновые вывески уже тлели светом, который одновременно был слишком ярок и слишком тускл. Обогнули новый рынок, сегодня пахший убоиной и розами. К югу тянулись песчаная пустошь и зеленый кустарник предгорий. Кипарисы вдоль дороги согнуло годами ветра.
— Это воскресное движение ужасно. Жуть, — сказала Дейзи, глядя прямо перед собой.
Даер хохотнул; он подумал о милях забитых автотрасс под Нью-Йорком.
— Вы не знаете, что такое движение, — сказал он. Но о том, что говорил, он не думал, как не думал пока о садах и стенах вилл, мелькавших мимо.
Хотя ему не было свойственно анализировать состояния ума, поскольку он никогда не сознавал, что владеет каким-либо аппаратом, которым можно делать это, не так давно он начал ощущать, словно слабое тиканье в недоступном участке своего существа, неопределимую нужду позволять своему рассудку мыслить о себе. Никаких выраженных мыслей у него не было, он даже не грезил, да и не доводил себя до того, чтобы задаваться вопросами вроде: «Что я тут делаю?» или «Чего я хочу?». В то же время он смутно осознавал, что подступил к краю нового периода в своем существовании, к неисследованной территории себя, которую ему придется пересечь. Но такое его восприятие было ограничено знанием, что в последнее время он имеет обыкновение тихо сидеть у себя в комнате, твердя себе, что он тут. Этот факт напоминал ему о себе: «Вот он я». Из него ничего не возможно было вывести; повторение этого, казалось, связано с ощущением чуть ли не анестезии где-то у него внутри. Его не трогало это явление; даже самому себе он казался в высшей степени анонимным, а очень переживать из-за того, что делается внутри у человека, которого не знаешь, трудно. В то же время происходившее снаружи было отдалено и не имело к нему никакого отношения; с таким же успехом этого могло и вообще не происходить. Однако он не был безразличен — безразличие есть вопрос эмоций, а онемелость воздействовала на какую-то более глубинную его часть.