Пустыня
Шрифт:
— Я проезжий, возвращаюсь на родину…
— Да-да, тут много проезжих, много вас, странников. На этом свете все мы странники, и Мухаммед, пророк аллаха нашего всемогущего, странствовал, все мы в руке господней, все странники. — Она пробормотала еще что-то, потом, тихонько раскачиваясь, затянула вполголоса песню-плач, запричитала слезливо и жалко…
Старик тронул меня за руку, я обернулся и увидел слезы у него на глазах. Мы тихонько ушли. Звук свирели, тонкий и жалобный, долго провожал нас.
На берегу моря мы остановились. Старик взглянул мне в лицо и вдруг сказал:
— Простите, я вижу, что
— Не каждый день приходится встречать… вот так… земляка…
— Если вы не против, давайте выпьем по чашечке кофе, здесь в гостинице умеют приготовить…
Я согласился в надежде, что разговор со стариком поможет стряхнуть подобравшуюся тоску, однако мне суждено было сегодня услышать рассказ еще более грустный…
Мы добрались до гостиницы, устроились за столиком, выпили по чашечке чудесного кофе — и на душе у меня стало поспокойнее. Старик тоже как будто повеселел.
— Откуда вы, из каких мест родом? — спросил он приветливо.
Я назвал родной кишлак.
— Слышал, как же, да побывать не пришлось… Я, как видите, тоже узбек… Только вот уже сорок лет почти не видел родины… И не судьба уж, наверное…
Старик опустил голову, задумался, я не хотел мешать ему… Чем-то он был похож сейчас на давешнюю старуху, что-то близкое в выражении лица почудилось мне…
Я попросил принести еще кофе. Старик поднял голову:
— Хотите послушать мою историю?
— Хочу, — сказал я.
II
— Родился я в кишлаке Чалыш. Это под Хорезмом, на берегу Амударьи. Может быть, приходилось бывать в тех местах?.. Ну вот, а когда мне минуло четырнадцать лет, мы всей семьей переселились в Новый Ургенч.
Отец мой считался по тем временам человеком ученым, занимался же торговлей и еще умел лечить. Во дворе у нас вечно сидели несчастные в язвах, струпьях, с нечистыми повязками… Я смотрел на них с отвращением, отец заметил это и сказал так:
— У русских есть пословица: от тюрьмы да от сумы не зарекайся. Не считай себя, сын мой, выше этих больных людей, ибо страдания их — от бедности, от нищеты. Многие болезни может побороть знание, но нет лекарства от бедности. Берегись ее…
Моя мать, любившая отца и всегда помогавшая ему, согласно кивала головой, слушая его наставления. Мама была молодой, моложе отца на двадцать лет: отец — я видел — баловал ее. Она могла не заниматься обычной женской работой, на то были служанки, а мама много читала, знала наизусть древних поэтов — иногда вечерами она, чуть нараспев, читала отцу вслух, и я тоже слушал, и мог слушать ее без конца. Счастливое было время… И еще помню, мама сама пробовала складывать газели, отец в минуту отдыха весело просил ее почитать свое… Семья наша была дружной, и сам я был всему причиной: отец долго хотел иметь сына, но женился поздно, уже под пятьдесят, — мол, только шайтану не на что надеяться! И вскоре родился я, единственное и ненаглядное дитя, и рос, видя в родителях внимание, заботу и любовь…
Но светлое мое детство неожиданно оборвалось. Я запомнил эти дни, ибо переменилось многое: в Хиве свершилась революция, прогнали Джунаид-хана, и провозглашена была Хорезмская народная республика…
Отца я теперь часто видел озабоченным и встревоженным. Мама тоже была невесела и даже сильно похудела — она вообще была некрепкая здоровьем, наша мама… А рассказывал мне о происшедших событиях и толковал их один русский человек, давний друг нашей семьи, инженер, звали его… звали его — да, Константин Степанович Лойко. Он многому научил меня и необыкновенным образом повлиял на мою судьбу — поэтому расскажу о нем немного…
Так вот, был он инженер, сосланный в наши края еще в девятьсот двенадцатом году… Помню — высокий, худой, сильно загоревший под нашим солнцем, и кожа на носу облуплена. С отцом они были приятели, и Константин Степанович частенько наведывался к нам, сперва в Чалыш, а потом и в Ургенч. Помню его рассказ о том, как отец мой вылечил его, спас от смерти, когда он только приехал к месту ссылки… Может, было еще что, не знаю, но помню, что отзывались они с отцом друг о друге с почтением, и, отправляясь в дальние торговые поездки, отец просил Лойко не забывать нас с матерью и помочь и защитить, если потребуется… И я любил Константина Степановича — он свободно владел узбекским и рассказывал мне о России, о Петрограде и Москве, от него я впервые услыхал имена Пушкина и Толстого, узнал о Горьком… Наверное, одним из первых в нашем городе прочитал я с его помощью «Капитанскую дочку» — и до сих пор помню, как хотел быть Гриневым, как мечтал вырвать свою Машу из рук неведомых злодеев… Прочитали мы и «Песню о Буревестнике»… А город Ургенч в это время гудел, как встревоженный улей. Народ, ставший вдруг хозяином земли, хозяином воды, почувствовавший себя хозяином жизни и смерти, — народ толпился на улицах, ибо стены домов не в силах были вместить его радость и гнев… Кого-то проклинали, кого-то славили, благодарили аллаха за избавление от ханской власти, передавали слухи…
В один из этих взбудораженных дней отец вернулся домой сгорбленным и постаревшим, заперся у себя и не выходил до вечера. Вечером приехал Константин Степанович — при новой власти он сделался значительным лицом: они с отцом долго беседовали и, кажется, впервые за все время дружбы поспорили. Я слушал их разговор — так захотел отец.
— Я понимаю, вам нелегко смириться с утратой, — тихо говорил Лойко, глядя в невидящие глаза отца, — но вы — из самых образованных людей города, вы должны понять нас: революция — это равная жизнь для всех…
— Прекрасно, но я-то, я-то при чем? — потрясенно спрашивал отец, и мне было жалко и страшно видеть его слабость. — Вся жизнь… Все, что имею, собрано по копейке, ничего, понимаете, ничего не нажито обманом или чужим трудом… Ведь вы же видели сами, правда?.. Посмотрите на моего сына — для него трудился, собирал, чтобы ему жить по-человечески, чтобы ему не знать бедности! Я — старик, я болен, сколько мне осталось! — но что будет с ним? Я ли не видел нищих, я ли не говорил…
— О Бекджане и о будущем его не беспокойтесь, — утешал Лойко. — Старое богатство ему и не понадобится, он будет учиться — в этом его богатство и счастье… Революция, социализм — это ведь все и для наших детей, для молодых. Скоро вы сами увидите и поймете…
— Не могу, не желаю вас понимать! — крикнул отец и вдруг поднялся, схватившись за сердце, пошатнулся…
Мы с Лойко подхватили его, не дали упасть, усадили в кресло… В лице у отца не было ни кровинки, губы побелели…