Пустыня
Шрифт:
Но старуха не поднялась из толпы, я услышал лишь сдавленный голос:
— Пусть ослепнут мои глаза, если еще увижу его!
— Грех говорить так! — прервал ее седоусый. — Пусть он не увидит тебя — правильно я говорю, люди?
Толпа загудела, палач втянул голову в плечи. И вдруг я увидел его глаза — каким огнем, какой злобой горели они!
Говоривший с толпой старик придвинулся к палачу, сорвал с его головы папаху, бросил вниз. Легкое Движение толпы, и клочки папахи пропали под ногами.
Палач нагнул бритую голову и стал похож на быка, готового
Седоусый снова обратился к толпе:
— Аминь! Аллах велик! — Он поднял руки, будто в молитве. — Аминь! Возьмите его!
Сильным пинком он столкнул палача вниз, под ноги ждавших этой крови людей…
— Господи, как же… — я не мог даже договорить.
Гавхар обернулась ко мне, лицо ее побелело.
— Да, его нужно было судить. Но кто из этих людей сейчас поймет…
Толпа с криком боли и торжества сомкнулась и уже не было пустого места у возвышения, а было лишь колышущееся море голов и движение…
Вдруг послышался вопль старухи:
— Мне! Дайте мне!..
Гавхар потянула меня за рукав, и мы стали выбираться из толпы. Молча прошли по улочкам, вышли за городскую стену и, не сговариваясь, направились к небольшому озеру, поблескивавшему невдалеке, и все это время мы не могли говорить друг с другом, чувствуя себя причастными к расправе там, на городской площади…
— Страшно… — первым заговорил я. — Один — и толпа… Этим и страшен самосуд — пощады просить не у кого, на милосердие или жалость надеяться нечего…
— А он… он вспоминал о жалости? — Гавхар приостановилась, лицо ее побледнело от гнева. — Ты думаешь, он считал за людей тех, кого убил, или посчитал бы людьми нас с тобой?.. Такие, как он, — голос ее зазвучал тише, — такие звери убили моего отца… А маму… связали, и руки и ноги скрутили — и в огонь, в горящий дом, — сожгли в собственном доме…
Я слушал тихий рассказ Гавхар и не мог поверить — не ей, а себе, что вижу и слышу ее, что она стоит передо мной и говорит наяву, а не в кошмарном сне… Я же знал их, я же… господи, да как же это может быть!
— Как же это может быть! Когда?.. И кто?
Мы двинулись дальше, к озеру, и Гавхар рассказывала, не глядя на меня.
… Это случилось почти два года назад. На кишлак напали басмачи, неожиданно — кто-то из местных предупредил их, когда соберется и будет заседать кишлачный комитет. Схватили всех и тут же, не рассуждая долго, всех расстреляли, и отца Гавхар тоже, он был председателем комитета… Потом согнали жителей кишлака, и на глазах у них подожгли дом председателя, и связали мать Гавхар, и бросили живую в огонь… «Кто выйдет за большевика — каждую ожидает такая судьба! От нас не спрячешься!»
— Их поймали?..
— Нет. Сумели уйти от погони… А ты говоришь — самосуд, страшно… А я бы — своими руками задушила… За отца, за маму, за всех наших… Совсем одна я теперь осталась, вот… — печально закончила она.
— Прости меня… — Я хотел еще добавить — пусть она не думает, что одинока, я буду охранять и защищать ее, — но не посмел сказать, только подумал и пообещал себе.
Наконец мы подошли к озеру и присели на траву — плакучая ива опустила тонкие ветки к самой воде, было тихо и грустно. Гавхар сняла свою кожаную курточку, она сидела по-восточному, скрестив ноги, и закрыла глаза, то ли прислушиваясь к чему-то, то ли просто отдыхая. Я хотел заговорить с ней, она не ответила, сидела задумавшись. Так мы просидели долго, наверное с час. Но я хорошо знал Гавхар и помнил, что она и в детстве была такая: что-нибудь встревожит ее — притихнет и долго-долго сидит, спрятав лицо в ладонях… Да, но тогда я знал, что взволновало ее, а сейчас я только гадал о том, где ее мысли, — в кишлаке ли, в местах нашего детства, или у пожарища — всего, что осталось от ее дома, или у могилы родителей, или, может быть, она уже в Москве? Как хорошо, что мы едем вместе!
Вечерело. От воды потянуло прохладой, набежал, поиграл прядкой волос Гавхар и улетел куда-то ласковый ветерок. Где-то поблизости заквакали, залились на разные голоса лягушки. Гавхар надела кожанку, взглянула на меня, улыбнулась:
— Помнишь, сколько джиды росло на берегу?
— Гм… ты с какого дерева тогда свалилась?
Гавхар засмеялась:
— Вовсе и не там… Это когда я воровала джиду…
— Господи, зачем же воровать — в каждом дворе полным-полно, везде растет!
— Да, но я охотилась за чилан-джидой, она особенно вкусная, — принялась объяснять Гавхар. — Для мамы… Она не знала, конечно, что без спросу таскаю… Настаивала она эту чилан-джиду и пила… Полезно для здоровья, говорят. Только вот росла эта джида в саду у твоего дяди, больше ни у кого не было. Я сколько раз собирала — понемножку, никто и не замечал… А тут вот спрыгнула неудачно, показалось, дядя твой в сад пришел…
— Что ж меня не попросила, я бы сам для тебя нарвал!
— Постеснялась я… И так твоя мама, я видела, целое сито унесла от дяди в тот день…
Я погладил руку девушки, она печально улыбнулась.
Мы еще долго разговаривали в этот вечер, вспоминали детство, родителей, наш кишлак… За то время, что мы не виделись, и Гавхар и я потеряли родителей, и общее горе сближало нас…
Стемнело, на бархатном небе разгорелись крупные звезды, показался неяркий месяц: вода засеребрилась в лунном свете: протяжная светлая песня послышалась за озером — мы замолчали, прислушиваясь, а потом, не сговариваясь, обошли озеро. В темноте мы разглядели лишь удалявшуюся тень: человек, видно, разобрал запруду в арыке, пустил воду на поле и уходил дальше.
— Красивая песня, — сказала Гавхар, — красивая и счастливая… А ты — счастливый? — вдруг спросила она.
Я улыбнулся.
— А ты?
— Я — да. Я очень счастливая…
— Ия тоже…
Она коснулась моей руки, и сердце мое запрыгало в радостном волнении.
Когда мы вернулись к комитету комсомола, где жила Гавхар, было уже поздно, город казался вымершим, и было трудно представить, что днем эти улицы наполняла бурлящая разгневанная толпа… Все спокойно было и тихо…