Путь Базилио
Шрифт:
— В тёмной земле упокоился странник блаженный, — шептал он пересохшими губами, откинувшись навзничь и зажмурив глаза. — Бог с его уст принял горькие песни увядания до рассвета, цветком голубым слово его остаётся в обители боли, Георг Тракль, «К Новалису», вторая редакция, надо ж, блядь, я ещё что-то помню… О Русь моя — жена моя до боли, Александр Блок… Нет, Мальвина, нет, не надо, не надо про боль… Что ты заводишь песню военну, флейте подобно, милый снегирь… а-а-а, снегирь, милый, милый, — его неожиданно пронзила острейшая, разрывающая душу жалость к снегирю. Он рыдал и рыдал, а на лицо его медленно осыпались мёртвые лепестки цветов.
Приходил Арле, бил ногами по рёбрам — не помогло. Попытался
Потом прилетел бэтмен с распученным пузом — видимо, где-то нашёл ручей и из него накляктался. Пьеро со стоном выпил из него грамм сто почти чистой воды, но лучше не стало.
— Как мечтаю услышать я песню дрозда, — лепетал Пьеро, пытаясь, как обычно, вообразить себе собеседника, который мог бы выслушать его и понять. — О дрозд! Пророческая птица, символ магической силы, страж королей и деревьев. Соловей — разновидность твоя [5] . Cредь безмолвья зелёных лесов ты поёшь свою песнь. О, томление вечной любви. Счастье — идти сквозь лес… буээ… вместе с возлюбленной, чело увенчав полевыми цветами, дышать золотом лета… Завиток голубых волос из-под платка… буээ… острые позвонки под одеждой… обещание тёплого запаха шеи… буэээ… никогда не вижу лица твоего, о Мальвина, Мальвина, Мальвина, буэээ! — тут его, наконец, вырвало мочой бэтмена и он потерял сознание.
5
О дрозд!.. Соловей - разновидность твоя.– Пьеро не то чтобы ошибается, но высказывает спорное мнение: в зависимости от подхода, соловьиных (Luscinia) относят либо к семейству дроздовых (Turdidae), либо к мухоловковым (Muscicapidae). См. об этом: Б. Дёмушкина. Курский соловей.
– Курск, изд.-во Курского государственного ун-та, 2006.
Очнулся он от того, что солнце напекло голову. Как ни странно, всё остальное было почти в порядке, если не считать растрёпанных чувств и мокрых панталон. Тем не менее, он пришёл в норму, если его обычное состояние можно было назвать нормальным. Во всяком случае, он понял, что вполне способен открыть глаза. Он это сделал — и обомлел.
Над ним склонилось чудесное созданье — маленькая, почти игрушечная лошадка. Пышная гривка цвета молодой пшеницы ниспадала волной на сияющую голубую шерсть, от которой исходил тонкий аромат вербены. Огромные серые глаза, обрамлённые пышными ресницами, смотрели робко и обещающе.
Пьеро ощутил сладкий холод в груди — как будто он медленно тонул в колодце с волшебной водой, пронизывающей его тело насквозь, и это была вода жизни, и в ней утонуть означало родиться — родиться по-настоящему, не здесь, а в серебряном саду по ту сторону печалей и бед, в стране наслаждений, в облаках среди радуг. Это было верное знание о немыслимом, невозможном счастье — и это счастье было перед ним, сладко позёвывало и моргало.
— Мальвина, — прошептал он лучшее слово из всех, которые когда-либо знал. — Ты Мальвина моя.
— Тихо-тихо, маленький, сейчас не нужно ничего говорить, — голос волшебного создания был медовым и мятным, ещё слаще было дыханье, омывшее лицо Пьеро. Оно было столь дурманящим, что поэт не выдержал и с мучительным стоном потянулся навстречу этому прекрасному лицу — он жаждал его, жаждал её глаз и губ как родниковой воды, как вина, как айса, больше айса.
Чудесное создание чуть отстранилось. В бездонных серых глазах заискрилось лукавое озорство.
— Лежи смирно, маленький! — изящнейшее копытце слегка нажало на грудь поэта, который тут же попытался обнять эту прелестную ножку, которая — ах! — тут же исчезла, а попытка поймать её в воздухе и осыпать поцелуями была пресечена безмолвно-строгим приказом серых глаз.
— Я Пьеро, я пришёл с Карабасом, я люблю тебя, люблю как Мальвину, ты Мальвина, — выговорил поэт, пытаясь сладить с заплетающимся языком.
— Маленький, расскажи больше, а то я ничего не понимаю, — и снова прикосновение волшебного копытца, дразняще-сладостное, и ножка опять исчезла раньше, чем Пьеро успел насладиться ею.
— Я Пьеро, член тора-борской разведывательно-диверсионной группы, нахожусь на задании, нас трое и бэтмен, лидер — Карабас бар Раббас, боевой раввин… — какой-то частью мозга Пьеро понимал, что говорит лишнее, но сердце его рвалось открыться, рассказать всё, больше чем всё, вынести на свет самое сокровенное, ибо только так он может заслужить благосклонность небожительницы.
— Пфуй, как неинтересно, — недовольно сказала поняша, отворачивая мордочку.
Пьероша глухо зарыдал: он понял, что всё испортил. Ему нужно было сказать о главном, о своей любви — а он оскорбил слух прекрасной дамы каким-то нелепым отчётом о ненужных, неинтересных вещах.
— Не волнуйся, маленький, я тебя возьму с собой, ты всё расскажешь, кому следует, тебя выслушают, — подарила она ему тень надежды.
Несчастный одурманенный поэт закричал, словно от боли: истерзанная душа его разрывалась между желанием служить няше и желанием обладать ею, овладеть ей прямо здесь, сейчас, на этой поляне, вмять своё тело в её плоть, в сладчайшее лоно, сплестись в единый клуб, ебать, ебать, ебать, ебать — а если это почему-либо невозможно, почтительно служить ей всю жизнь, отдать ей всего себя, чтобы когда-нибудь заслужить величайшую милость: быть растоптанным её пресвятыми копытцами.
Поняша недоумённо повернула изящную голову, склонилась над ним — и лицо Пьеро снова обдало лёгкое дыхание.
— Ох, маленький, как же это — мы ведём себя нехорошо, огорчаем нашу хозяюшку? — и опять этот медовый голос, мучительно ласкающий слух. Пьеро уже не мог сдерживаться, он открыл своё сердце навстречу этому голосу и выплеснул наружу свою боль и неистовое желание.
Эмо-импульс накрыл и затопил увядшую поляну. Зашуршала, распрямляясь и вставая, поникшая было трава, оглушительно застрекотали-зазвенели цикалы. В кустах, наполнившихся движеньем, завозились насекомые и птицы, прыгая друг на друга в неистовой жажде сношения. Даже прилипшая муха ожила и попыталась согрешить с трещинкой на губе поэта, но не смогла — и упала во вздыбленные травы, похотливо суча лапками.
Лошадку тоже проняло — да так, что она буквально слетела с копыт. Тело её осело в траве, чем и воспользовался воспрянувший поэт. Со страстным стоном он обнял её за шею и зарылся лицом в гриву, покрывая нежную кожу лобзаньями жаркими до боли.
— Не надо так… ну позязя… — простонала сражённая поняша.
Горячий язык Пьеро прошёлся по её шее, оставляя на нежнейшем голубом подшёрстке трагически-влажный след.
— Что ты со мной делаешь… — только и смогла выговорить пони, когда Пьеро добрался до тугого животика, где розовело маленькое упругое вымя с напряжёнными сосками.
Вконец разомлевшая поняша закатила глаза. С опустившейся в страстной гримаске губы потекла слюна, хвост сам собой задрался и отодвинулся в сторону, открывая сокровенные уголки. Из горла вырвалось хриплое, призывное ржанье.
Пьеро оторвался от вымени и бросился, как на амбразуру, на круп любимой, срывая с себя одежду.
— С-cкобейда! — только и сказал Карабас, встряхивая огромной головой и пытаясь удержать чих. Не получилось: механизм заработал, в груди бухнуло, тело раввина содрогнулось.