Путь хирурга. Полвека в СССР
Шрифт:
В Кремлевке ему дали большую палату с ванной комнатой, уход там был по высшему классу. Но шеф привык ко мне и попросил:
— Ты уж меня не бросай на чужих людей.
Я приезжал к нему через день и мыл его в большой ванне.
Впервые я был в Кремлевке — этой «цитадели парадной медицины». Центральный подъезд с улицы был только для высоких чинов, там стояли их черные ЗИСы. Я входил со двора, получал пропуск и оказывался в сказке. Довелось же мне такое: раньше работал в нищих поселковых медпунктах и старых деревянных больницах, а теперь шагал по начищенным паркетным полам
Врачи Кремлевки — все проверенные члены партии, многие с большими родственными связями — привилегированные дети и племянники. Про них была поговорка: «полы паркетные, а врачи — анкетные». Но профессионально они были как беспомощные котята — настолько парализованы боязнью ответственности за лечение высокопоставленных пациентов. Сами они ничего не решали, им нужны были заключения профессоров-консультантов. К моему шефу вызвали консилиум из трех профессоров: терапевта Тареева, ревматолога Нестерова и кожника Картомышева. Я ездил за ними, привез и отвез всех троих. Они долго совещались и назначили лечение гормональным препаратом декстаметазон:
— Надо начать с ударной дозы по две таблетки в день, а станет лучше — дозу уменьшить.
Препарат этот в России не выпускался, но в Кремлевке он был. Действительно, через две недели Языкову стало лучше, а еще через две недели я привез его домой, и он сам, хоть и с трудом, смог подняться по лестнице. Он стал ненадолго приезжать в клинику. Но запаса дексаметазона хватило ненадолго — надо было его доставать за границей. Время от времени шеф пополнял запас, но иногда лекарства не было. А без него он уже не мог жить.
Долгая болезнь Языкова вызвала подозрения у директора института Ковригиной — может ли он вообще работать? Сама она с профессорами не общалась, прислала в клинику декана Леонтьева, якобы для разговора о планах, а на самом деле для выяснения — не пора ли Языкову уходить? Леонтьев видел, что шефу становилось все хуже. Беседовали они вдвоем, после одной из бесед шеф сказал:
— Володька, я хочу оставить кафедру.
— Дмитрий Ксенофонтович, почему оставить, кому?
Он хитро посмотрел:
— Дурак ты — я хочу оставить кафедру тебе.
Я был полностью обескуражен: в моем возрасте о заведовании кафедрой я не мог и думать, мои сокровенные планы не доходили до таких высот — я не мог представить себя в высокой должности профессора. Что было сказать — радоваться, отказываться, выражать сомнения? Но я понимал, что в этом предложении была высшая степень его доверия ко мне.
— Дмитрий Ксенофонтович, спасибо, но…
— Что, ты не хочешь?
— Это так неожиданно…
— Если не ты, то после меня они пришлют какого-нибудь партийного выхлеста. Он вас всех разгонит и насадит своих. Подумай от этом.
Неудобно
Вечером я сказал Ирине:
— Языков собрался уходить. Он хочет сделать меня заведующим кафедрой.
— Тебя? В твои тридцать два года и даже без степени доктора наук? Это нереально.
— Я тоже думаю, что нереально. Но у него такие мощные связи, он может это сделать.
А через несколько дней шефу стало так плохо, что мы уложили его в кабинете на больничную кровать — оставлять его дома было невозможно. Жена переехала с ним, я спал в соседней комнате и по несколько раз в ночь проверял его состояние — у него вздулся живот, его тошнило, он был покрыт потом и почти не реагировал на нас. Я сказал Вере Николаевне:
— У него развивается перитонит, воспаление брюшной полости. Надо срочно звать хирурга. Я хочу позвонить Вишневскому, он не откажет — они в дружеских отношениях.
— Ах, делайте все, что считаете нужным для него.
Было близко к полуночи, когда я позвонил Вишневскому домой:
— Александр Александрович, извините за поздний звонок — это Володя Голяховский. У нас тяжело заболел профессор Языков. Его жена и мы все просим вас приехать — наверное, нужна срочная операция. Очень просим. Я заеду за вами.
Жизнь хирурга такова, что покоя у него нет никогда. Вишневский был академик, генерал-полковник, директор Института хирургии, главный хирург армии. Но при всех регалиях оставался хирургом: если надо помочь больному даже среди ночи, был готов.
Когда Вишневский ощупывал живот больного, шеф был так слаб, что смог лишь слегка приоткрыть глаза и слабо сказал:
— А, Саша (так он звал его)…
По лицу Вишневского видно, что ситуация безнадежная. Вере Николаевне он сказал:
— У него разлитой перитонит (термин тотального воспаления в животе). Поверьте, я рад бы сделать операцию, но она ему уже не поможет, а будет только лишним мучением.
Жена заплакала:
— Спасибо вам, что приехали.
Вишневский был не только блестящий хирург, но и широкообразованный врач. Когда я вез его домой, он ругал терапевтов:
— Вот ведь — ученые люди, а человека сгубили. Ясно, что они дали ему слишком большую дозу гормона. В организме развилась типичная перегрузка кортизоном, от этого возникли язвы в кишечнике, одна или несколько из них прорвались — это смерть. А жаль, он был очень хороший человек.
Говорил он о шефе уже в прошедшем времени и знал, что говорил — утром шеф умер.
Мы не ожидали, что столько народа придет на похороны, из многих городов приехали ученые, которым он помогал. А потом… потом я возил вдову на Донское кладбище, она плакала, а я грустно стоял поодаль. За шесть лет я сжился с шефом, особенно в период его болезни. Научные шефы бывают разные — одни руководят, другие тормозят. Языков не руководил моей работой, но он помог мне вырасти. Он так верил в меня, что даже хотел оставить мне кафедру. Такого доброго отношения и такую веру я уже никогда не увижу. С его уходом я терял очень многое.