Путь к небесам
Шрифт:
— Вот так штука! — воскликнул ее перепуганный супруг. — Но за каким чертом?..
— Послушай, Джон, я сто раз просила тебя не употреблять таких слов при мне и при мальчике, и я не потерплю у себя в доме грубых манер.
— А кто будет платить за ваше дурацкое путешествие? Уж во всяком случае, не я!
И мистер Сибба стукнул кулаком по столу, подчеркнув тем самым свой непоколебимый авторитет американского супруга и отца. Миссис Сибба поджала губы и начала чуть быстрее раскачиваться в качалке. Воцарилось напряженное молчание. Мистер Сибба чувствовал, что совершил глупость и лишился преимущества из-за излишней вспыльчивости; миссис Сибба готовилась гордо поднять свое «звездное знамя», а Джереми молча, но с волнением следил за битвой, в которой решалась его судьба.
— Кроме того, — продолжал мистер Сибба, пытаясь исправить свою тактическую ошибку, — откуда ты знаешь, что ему хочется в Европу?
— Джереми, ты хотел бы провести год в Европе с мамой? — спросила миссис
— Вот было бы здорово! — сказал Джереми, который в это время еще не приобрел изысканности выражений, прославившей его впоследствии. — Но если папе будет трудно…
— Не беспокойся об этом, — перебила она его. — Ну, а если денежный вопрос будет улажен, хотел бы ты увидеть картинные галереи, необыкновенные старинные дворцы, изучить разные обычаи и познакомиться с образованными людьми?
— Да, — сказал Джереми, и его светившиеся глубоким умом глаза заблестели, — я всегда мечтал увидеть все это…
— Ну, что ты скажешь теперь? — торжествующе спросила миссис Сибба мужа.
— Скажу только, что не могу и не хочу платить за все эти идиотские бредни, особенно если он собирается бездельничать три, а то и все четыре года в каком-нибудь колледже для высоколобых…
— Тебе не придется платить ни цента, — сказала миссис Сибба и еще решительнее поджала губы.
— Откуда же ты возьмешь доллары? — вне себя рявкнул ее супруг.
— А это уж мое дело, — отпарировала она. — Я не хочу, чтобы мой ребенок рос как бродяга, и мой долг по отношению к семье…
— Гм, — хмыкнул мистер Сибба. — Если ты получишь хоть грош от своей семейки, можешь считать, что тебе чертовски повезло, клянусь богом. Но я не хочу вмешиваться в твои сумасбродные выдумки. Можешь ехать, если достанешь деньги, но только при этом условии.
— Вчера, — сказала миссис Сибба кротко и ласково, — я побывала у агента по торговле недвижимостью, и он сказал, что мой участок на углу Мейпл-стрит и Двадцать второй улицы поднялся в цене, потому что, как говорит миссис Шеперд, ее муж купил вторую половину квартала, после того как узнал, что кто-то собирается построить там большой универмаг, и агент предложил мне пять тысяч долларов за участок, но я отказалась, а теперь он готов дать мне две с половиной тысячи под закладную, и в банке на текущем счету у меня семьсот пятьдесят долларов, так что на эти деньги мы с Джереми вполне сможем съездить в Европу.
Мистер Сибба переложил табачную жвачку за другую щеку и задумчиво сплюнул в камин, но не сказал ни слова. Джереми перешел через комнату и молча поцеловал мать в лоб.
Так около тридцати лет назад Джереми впервые ступил на землю той самой Европы, которую ему суждено было озарить своим интеллектом и очистить своей моралью. Америка, которую он покинул, сильно отличалась от нынешней, — это была Америка свободной иммиграции и шумных кабаков, Америка, где высота небоскребов не превышала нескольких сот футов, а автомобили были новинкой. Тоже можно сказать и об Англии, куда он прибыл: она походила на муравейник, где так и кишели самонадеянные толстосумы, которые верили, что моря и мировые рынки вечно будут покорны им, подобно лакедемонянам,{9} которые полегли костьми, покорные заветам своих сограждан. Живой ум молодого американца особенно поразило спокойное непринужденное превосходство, которым был отмечен закат викторианской эпохи. С первого же взгляда он сообразил, что холодная и даже скромная уверенность в своем превосходстве куда действенней, чем бурное и упорное отстаивание своих прав. И Джереми понял, что обрел свою духовную родину. Здесь, в древнем лоне своего народа, он постиг, что живущий в нем гений будет признан, что он расцветет здесь так, как не расцвел бы ни в какой незрелой и суетной стране; что здесь стоит бороться за награду, которая увенчает жизнь, исполненную благородства.
Мы не станем описывать во всех подробностях этот год странствий, который, без сомнения, вдохнул в юного Сибба те идеалы и стремления, которым он неизменно оставался верен всю свою жизнь. Однако мы не можем умолчать об одном случае, ибо сам Сиббер поведал нам, какое глубокое впечатление этот случай произвел на него, хотя он и видел его тогда в ложном свете. В первый день своего пребывания в знаменитом университетском городе Оксбридже{10} Джереми вышел прогуляться после завтрака, а мать его легла отдохнуть. Он бродил по средневековым улицам, осматривая реставрированные готические здания и разрушенные классические фасады колледжей, робко заглядывая во дворы, пока наконец один из служителей не взял его за шиворот и не заставил силой осмотреть зал и все сорок два портрета, которыми были увешаны стены. В зале стоял слабый запах жаркого и горчицы, а на столе красовались грязные пивные кружки. Джереми благоговейно поднялся на возвышение и, глядя на дубовые стулья профессоров, размышлял свойственным ему сложным путем о строгом покое науки и о том, возьмет ли с него услужливый гид шесть пенсов или потребует целый шиллинг.
Когда он вышел на улицу, преисполненный возвышенных мыслей, к нему приблизились
Джереми остановился, до того пораженный этим проявлением академического великолепия, что едва заметил студентов старших курсов, бросившихся врассыпную по переулкам, и одного юного хулигана, который с почтительного расстояния показывал нос внушительным прокторским спинам. Ум Сиббера, подобно уму историка времен Древнего Рима, отнюдь не был восторженного склада, но тут он был потрясен. Не забывайте, что он был тогда лишь развитым не по годам мальчиком, не искушенным даже в университетской жизни своей родины, и потому английская пышность произвела на него неотразимое впечатление. Остановившись у древней стены, в ее прохладной тени, помня, что он — американский турист, самый ничтожный среди временного населения Оксбриджа, потрясенный старинным великолепием этого великого очага науки и слегка смущенный проблемой чаевых, Джереми смотрел на этих двух пожилых и немощных джентльменов, на шествовавшего впереди них вестника с серебряным жезлом, словно на богов, сошедших на землю. В голову ему пришла одна из поспешных гипотез, столь свойственных юности. Он решил, что это, по всей видимости, университетский церемониал, отмечающий шествие поэта-лауреата и королевского историка с завтрака, состоявшегося в зале, в свои покои. Однако это была хоть и смешная, но благородная ошибка. Благородным было и честолюбивое желание, мгновенно охватившее Джереми: он решил посвятить свою жизнь человечеству, сделавшись непременно либо историографом, либо поэтом-лауреатом.
Джереми сохранил эту встречу и свое решение в тайне, проявив отнюдь не юношескую сдержанность, — но ведь не будь он личностью исключительной, мы не стали бы его смиренными почитателями. Сдержанность его во время этой поездки была до известной степени вынужденной, и постепенно она сделалась одной из важнейших черт его характера. Миссис Сибба была в таком восторге от аристократической культуры Европы и от знакомства с несколькими очаровательными американцами, занимавшими высокое положение на Востоке Штатов, что и без того бурный поток ее красноречия превратился в настоящую Ниагару. Она говорила без умолку, и Джереми, попросту выражаясь, не мог вставить и словечка, он вынужден был ограничиваться лишь односложными выражениями согласия или вежливого отказа. Прожив так почти целый год, он стал необычайно молчалив, что лишь усилило его природную осторожность. Впоследствии эта манера разговаривать односложно не раз смущала его случайных знакомых, а порой у них просто не хватало терпения ожидать его лапидарных высказываний, которые насмерть разили противников или ярко озаряли мир.
Миссис Сибба одобряла его молчаливость. И одобряла не только потому, что ее это вполне устраивало, ибо она не терпела ни препирательств, ни возражений; нет, она чувствовала, что только в молчании Джереми сумеет впитать в себя ту культуру, которую она дала ему возможность увидеть. Да, именно «впитать», так она всегда и говорила. Где бы они ни бывали — в соборах, в картинных галереях, в монастырях, в Шамони или Фьеволе, на равнине Солсбери и в Каркасоне, она неизменно повторяла: «Ну, теперь, Джереми, сиди тихо и впитывай все это». А затем она начинала говорить сама. Ранние влияния, даже если они исходят от матери, легко переоценить, но всякий, кто знал Сиббера, не мог не удивляться той покорности, с которой он повиновался этому приказу. «Сидеть тихо и впитывать» стало для него не только послушанием, но и второй натурой. Будет ли преувеличением, если мы усмотрим в этих материнских словах источник того ныне прославленного девиза, который он избрал для себя в дальнейшем? Когда Сиббер, как известно, был признан величайшим историком своего времени, он разрешил Геральдической палате разработать для себя герб, но при условии, что на нем будет девиз — Qualis Tacitus Sedeo. [3] В этих словах необычайно удачно сочетается намек на королевское происхождение Сиббера, на его славу историка и на молчанье, в котором он восседал.
3
Какой молчальник восседает (лат.). — Пародия на предсмертные слова римского императора Нерона (37–68): «Какой актер умирает!»
Всегда приятно бывает поподробнее остановиться на ранних этапах развития великого человека. Мы видим, как он стремится навстречу жизни с восторгом, присущим гению в юности, которая сама по себе является неким проявлением гения. Он еще не достиг известности, и его возвышенная, хотя и пугающая исключительность не успела отделить его от нас, простых смертных. Он сознает свою мощь, но тревожится за будущее, ибо как знать, оценит ли неверный род человеческий божественное начало, таящееся в нем? Мы бросаем на него ретроспективный взгляд, свободные от подобных опасений, так как, по крайней мере, знаем, что Сиббера ожидают два славных венца: венец духовного величия и венец осознанной святости.