Путь к отцу
Шрифт:
Вот это — обида на моего вечно пьяного друга, который обманом выманивал у меня деньги и вещи, пропивая их. И я смел обижаться на этого несчастного больного человека! Да он мой спаситель! Он показал мне мою жадность и злобу. Разве не расплывался он в извиняющейся улыбке, не светился виноватым лицом, когда в минуты какого-то прозрения я воспарял над суетой своих амбиций и общался с ним, как с равным, по-доброму, как с братом. Это я и виноват в его падении. Я виноват в его горе. Вспомнилось из ранее прочитанного и давно забытого: как там?.. Не спрашивай, по ком звонит колокол, потому что он всегда звонит по тебе. Если погибает твой друг, то вместе с ним погибаешь и ты.
Вот это — затаенная злоба на должника. Он брал деньги на похороны матери сроком на месяц, но не вернул и
Женщина. Одинокая и потерянная. Она полюбила меня, окружала меня вниманием, готова была на все, только бы лишнюю минуту провести со мной. Некому ей больше отдать женскую нежность, не на кого излить свое нерастраченное материнство. Ох, как она меня раздражала! Как я упивался своей властью над ней! И не выдержала она такого грубого попрания последней любви. Сорвалась, наговорила резкостей, кричала даже. Я, конечно, спокойный и рассудительный, убийственно вежливый и холодный, как зимний гранит, выслушал ее и высказал фразу, целиком состоявшую из вежливых, правильно подобранных и расставленных ядовитых слов. Помнится, жалко ее стало на какой-то миг. Мне бы тогда извиниться, пожалеть ее... Нет, затоптал жалость, погасил. Мне бы найти ее, выпросить прощения. Она бы, конечно, простила. Только где теперь ее найти, после переезда?
Ну а разве мое отношение к остальным представительницам половины человечества так уж безоблачно? При каждом удобном случае я унижал их, выставляя превосходство мужского разума. А куда он меня привел? Чуть не загубил совсем, если бы не спасла меня «глупая» женская доброта. Пока я выступал на партийных собраниях, размахивая атеизмом, как пиратским флагом, именно старушки продолжали нести свои записочки в церкви, чтобы вразумить нас, ослепленных помраченным умом. Это они крестили нас, преодолевая бабий страх. Это они сквозь годы всеобщего предательства донесли до наших дней свечу веры. Спасибо вам, дорогие, и простите меня, неблагодарного.
Мое самобичевание продолжалось еще какое-то время. Дождик то затихал, то снова брызгал в лицо мелкую водяную пыль. Ноги промокли, куртка не грела, но только все теплее становилось мне в этой внешней промозглости. Таяли одна за другой уродливые громадины, стирались из моей души. Чище и спокойней становилось там, глубоко внутри.
А это что за страшная глыбина? Это моя ненависть к целым народам. Какое право я имею вторгаться в такие высокие сферы своими кухонными пересудами? Да не будет воля моя, подлая и немощная, но воля Вседержителя во веки веков! Прости меня, тоже наказанного, народы наказанные! Будем вместе исправляться, если сможем. Если найдем силы бороться против черной силищи, сбросившей нас — всех и каждого — в прах за одно и то же преступление. Трудно сейчас нам всем, ибо все мы сыны блудные, со свиньями собственных грехов обретающиеся. Но всех нас любит Отец и обратившихся к Нему не унизит местью и попреками, но для всех соберет стол праздничный и со всякой щеки отрет слезу покаянную...
И эта черная глыба рухнула и рассыпалась в пыль. Словно еще один очистительный вихрь пронесся в душе и вымел эту ядовитую пыль вон. Словно взлетел я на миг над землей, подхваченный свежим порывом. И это грязное место души моей заполнил благодатный всепрощающий мир.
Во время этой внутренней деятельности я почти не замечал, куда несут меня промокшие ноги. А вынесли они меня к остановке трамвая. Сел в подошедший вагон и доехал до монастыря. У его древних белых стен, метра на три врытых вглубь земли «культурным слоем» мусора и пыли, рядком сидели нищие. Рука моя потянулась в карман и достала пачку свернутых пополам купюр. Я раздавал их, просил молиться о моем здравии. Они благодарно принимали деньги, вскакивали и сразу принимались за молитву. Сейчас эти грязные оборванцы стали для меня почти родными.
Особенно меня порадовали трое: две женщины и мужчина, сидевшие на влажной траве под куском черной пленки. Они трапезничали белым хлебом, луком и копченой ставридой, запивая водой из большой
Вошел на мощенную лакированным камнем территорию монастыря и растерялся: куда идти? В центре возвышался белый огромный собор. Пошел туда. За тяжелой дверью собора стояла тишина. Служба кончилась, и женщины наводили порядок. Когда я вошел и стал оглядываться, рядом со мной появилась шустрая сухонькая старушка и громким шепотом стала объяснять, что закрыто, что надо выйти. «Куда?» — «Не знаю, иди в церкву напротив, может, там кто есть.»
В еще большей растерянности стал я посреди монастыря и оглянулся. Мимо пробежали молодые послушники, потом опять женщины-трудницы, но священников видно не было. Решил дождаться, во что бы то ни стало. Из какого-то служебного здания вышел невысокий монах в наброшенной на плечи курткой. Я устремился к нему. Он остановился, и на груди его блеснул крест священника. Я уже стоял на коленях:
— Батюшка, меня сегодня приговорили к смерти, у меня последний день, примите меня!
— Идем.
Мы дошли до собора, но не стали подниматься по главной лестнице, а слева от нее спустились по ступенькам к двери, ведущей в нижнюю церковь. Своим ключом священник открыл замок и вошел внутрь, я последовал за ним. Здесь, в полумраке, у алтарных икон горели лампады, стояла гулкая тишина, нарушаемая нашими шагами. Священник снял куртку, и я смог его рассмотреть. Невысокого роста, в черном подряснике и клобуке. Со строгого лица аскета на меня глянули добрые ясные глаза. Судя по длинной черной бороде с сильной проседью, ему было не меньше шестидесяти лет. Он надел епитрахиль, выложил на аналой Крест и Евангелие и глуховато спросил:
— Так что случилось?
Я рассказал о посещении поликлиники и разговоре с врачом. Потом о своем внутреннем покаянии.
— Ты веришь, что Господь и Пресвятая Богородица могут тебя исцелить?
— Верю.
Он кивнул и, встав лицом к иконостасу, прочел молитвы. Обернулся ко мне и произнес:
— Кайся.
Я стал на колени, и мои грехи, приняв форму звука, полились из меня грязным потоком. В обычном состоянии мне бы и десятой части этого не вспомнить, а тут... С самого детства все мои подлости, как кадры из фильма, всплывали из глубин памяти и мелькали перед моим внутренним зрением. Эти зрительные образы, превращались в слова и гортанью выносились вон. Священник иногда переспрашивал меня, и сердце мое екало от страха, но он кивал, и я облегченно продолжал. Вот моя память привела меня к сегодняшнему дню, быстро пролистала его час за часом, и я умолк. Прислушался к себе — вроде все...
Мою повинную голову накрыла лента епитрахили, сверху — рука, от которой сквозь ткань струилось успокоительное тепло. Батюшка прочел разрешительную молитву, и я встал с колен. Он неожиданно радостно глянул на меня и обнял.
— Ты сегодня ел-пил?
— Нет, не удалось.
— Сейчас мы тебя причастим.
Он сходил в алтарь и вынес оттуда золоченую чашу. Снова читал молитвы, потом торжественно, как великую ценность, взял в ложечку частицу Святых Даров и поднес к моим губам. Я сложил руки крестом на груди и открыл рот, почувствовал, как жар от языка по всему моему существу разлился ярким светом, изгоняющим тьму. Затем запил «теплотой» из фарфоровой чашки, заботливо, как ребенку, поднесенной батюшкой к моему лицу.