Путь Проклятого
Шрифт:
Текст Флавия, несомненно был хорош и, хотя язык для перевода оказался сложным, значительно сложнее, чем казалось на первый взгляд, профессор Кац ни разу не пожалел о том, что принял на себя эту работу и все сопровождавшие её ограничения. По стилю письма Флавия настолько мало походили на дошедшую до нас в переводе с греческого прозу, что Рувим было засомневался в авторстве. Но всё это совсем не напоминало мистификацию, да и заподозрить Чезаре Каприо в жульничестве мог только человек, который профессора совсем не знал.
Письма Флавия Рувим помнил почти дословно…
Рим. Июль 99 года н. э.
И снова здравствуй, дорогой сын!
Надеюсь, я еще не совсем надоел тебе? Я только сегодня спросил о дате и с
Я опять ворчу, не обращай внимания! На самом-то деле, мне вполне достаточно знать, что мои письма добираются до тебя и ты их, хоть бегло, проглядываешь.
Новостями тебя порадовать не могу.
У меня просто нет новостей. Даже сплетни до меня не доходят. Это привилегия жизни между двух миров – я не стал своим для Рима, я чужак для своего народа. Я – проклятый и несу отпечаток того давнего херема [40] по сию пору. На мои деньги построена одна из самых больших синагог в мире, книги, написанные мною, рассказали всем об истории евреев, но не вернули меня домой.
40
Херем (ивр. ) – высшая мера осуждения в еврейской общине. Как правило, заключается в полном исключении порицаемого еврея из общины. В юридической практике в диаспоре распространённым наказанием, налагаемым еврейским судом, был ниддуй – временное отлучение от общины, сопровождающееся разного рода ограничениями. Херем же толковался как крайний случай ниддуй, то есть не как временное, а как постоянное отлучение, «гражданская смерть».
Я понимаю, сын мой, почему ты избегаешь показывать родственную связь со мной, и не осуждаю твой выбор. Ты – римлянин по рождению, хоть и еврей по крови. Что удивляться тому, что ты выбрал Рим, а не престарелого отца? Когда ты был мал, я не уделял времени ни тебе, ни твоему младшему брату. Я был занят книгами, спорами о вере, войной, летописями, долгами, деньгами, землей, женщинами… Милость или немилость императора интересовала меня больше, чем ваши слезы, детские болезни и первые шаги. Такой уж я был человек. Признаюсь, тогда я безумно любил твою мать, но себя и славу я любил больше. Ведь так хотелось остаться в истории, хотелось, чтобы и через сто или двести лет меня вспоминали, как настоящего летописца. Чтобы в моих книгах, как в серебряном зеркале, отразились цари, мудрецы, пророки и весь путь – тяжелый и кровавый – пройденный сынами Эрец Израэль!
Что оставалось вам, моим детям? Ждать, пока отец насытит свое тщеславие? Надеяться, что хотя бы после бар-мицвы [41] вы получите толику родительского внимания и любви? Ни ты, ни твоя мать не стали дожидаться такой милости. Я же был озабочен исключительно тем, будешь ли ты жить по Закону или пойдешь по пути твоей матери. Прости, сын, тогда я не понимал, что для того, чтобы ребенок выбрал отцовскую религию и отцовские жизненные ценности, ему нужен не знаменитый родитель, а любящий и духовно близкий человек. Я был одержим мыслию вернуть себе любовь народа, а в результате потерял еще и тебя с братом.
41
Бар-Мицва ( ; буквально «сын заповеди»), мальчик, достигший возраста 13 лет и одного дня и считающийся физически взрослым, а потому правомочным и обязанным исполнять все религиозные заповеди.
Печальный результат.
Но есть вещи, что примиряют меня с действительностью.
У меня есть мои книги. Это хорошие книги, мне незачем их стыдиться. У меня есть дом. Хороший дом в богатом римском предместье. В нем бани с бассейном, водопровод, несущий чистую,
42
Атрий – атриум, каведиум (лат. atrium, лат. ater – черный). Средняя часть древнеиталийского и древнеримского жилого дома. Представляет собой закрытый внутренний двор, куда выходили остальные внутренние помещения
Ладонь у Каприо оказалась влажной и вялой, словно Рувим не пожал руку старому приятелю, а прикоснулся к остывшему трупу утопленника.
– Рад тебя видеть, – выдавил Кац через силу, но улыбку изобразил поубедительнее.
Еще за минуту до встречи он искренне радовался тому, что увидит Чезаре. Беседы с профессором всегда приносили приятные эмоции, но сегодня…
– Пойдем отсюда, – прошептал Каприо, склоняя голову и пряча свои юркающие глаза под широкими полями шляпы. Некогда модное изделие из итальянской соломки выглядело так, будто хозяин нашел ее на помойке. – Надо уходить, быстрее, быстрее…
Пальцы утопленника сжали кисть Каца, и итальянец поволок коллегу с небольшой площади, где была назначена встреча, в узкий переулок, зажатый облезшими коробками старых домов.
Рувим в Венеции ориентировался плохо – несколько известных туристических мест вокруг Сан-Марко, Мост Вздохов да гостиницы на Гранд-Канале, где доводилось останавливаться в прошлые приезды. Каприо же, судя по всему, Венецию знал превосходно. Он тащил Каца вглубь каких-то переулков, о существовании которых стада туристов, бродящие в двух шагах отсюда, даже и не подозревали, тащил уверенно, словно он заранее приготовил пути для отступления. Путь их несколько раз пролегал по узким, в полторы ступни, карнизам над темной и пахнущей прелым канальной водой, опять уходил в каменные проходы между замшелыми стенами домов. Дважды Каприо останавливался, замирал неподвижно, как испуганный заяц, прислушивался и снова бросался бежать, путая следы. Рувим молчал. У Чезаре было не то выражение глаз, чтобы задавать ему вопросы. Да и ответы, если честно, почему-то заранее вызывали тревогу.
Этот странный бег переулками продолжался почти четверть часа. Было жарко и очень влажно. От воды чудовищно пахло, полотняный костюм Каца стал влажен и изнутри и снаружи, футболка под пиджаком пошла пятнами, и через намокшую ткань проступили заросли на профессорской груди. За годы жизни в Израиле Кац привык к жаре и смирился с дискомфортом, во всяком случае, холод ему нравился гораздо меньше, но климат летней Венеции пришелся Рувиму не по нраву.
Когда он окончательно перестал понимать, куда они идут и где, хотя бы приблизительно, находятся, профессор Каприо втащил его в нестерпимо воняющий сыростью и кошками подъезд, взбежал, задыхаясь, по старым деревянным ступеням к массивной, в полтора человеческих роста, двери. Она была так же стара, как ступени и дом – из-под множества слоев краски кое-где проглядывало почерневшее от влаги и времени дверное полотно. Медная дверная ручка позеленела, стекла в верхней части полопались и потемнели, петли буквально рвали душу пронзительным скрипом – их никто не смазывал минимум несколько лет! Зато засов, который опустил Чезаре, когда они вошли вовнутрь, был толщиной сантиметра в три и перекрывал дверной проем поперек, ложась в массивные проушины явно выкованные вручную.
– Проходи, проходи… – пробормотал Чезаре, двигаясь внутрь полутемной квартиры. – Выпьешь что-нибудь?
– Разве что воды…
– Сейчас посмотрю…
Он слегка успокоился, хотя взгляд продолжал метаться из стороны в сторону.
Рувим был на войне и видел испуганных людей. Все боятся. Кто-то умеет скрывать свой страх – их считают героями, кто-то не умеет и бежит с поля боя – таких называют трусами. А есть люди, которых страх корежит и уродует так, что это не скроешь, но они никуда не бегут и продолжают исполнять свой долг.