Путь
Шрифт:
Властелин потер бледным пальцами лоб.
— Хорошо, наглец! Выпишите на его имя четыре пропуска!..
Это была настоящая победа!.. Боясь спугнуть ее, я поспешил опустить взор. Теперь мне уже страшно было обнаружить на их губах иронические улыбки. Они могли запросто разыграть меня. Чудо казалось таким хрупким и ранимым…
Но что это? Тучный советник сунул мне в руки четыре картонных квадратика и неспешной утиной походкой возвратился на свое место. Я заставил себя посмотреть на маленького бога. Он на самом деле улыбался. Но при этом отнюдь не собирался останавливать меня или науськивать своего громилу. Я был забавным эпизодом в их жизни, только и всего. На мгновение мне показалось, что от меня чего-то ждут. Так кошка, замерев над полузадушенной
Все еще ожидая насмешливого окрика, я медленно развернулся и старческим шагом направился к выходу. Никто не остановил меня. Миновав анфиладу залов и спустившись по мраморной лестнице на два этажа вниз, я очутился на улице. Парковые статуи глядели на меня пустыми глазницами, не понимая, отчего я улыбаюсь. Выйдя за ворота, я свернул в ближайший проулок и там, не выдержав, припустил во всю прыть. Только через пару кварталов я сумел наконец остановиться. Вытащив из кармана заветные пропуски, принялся внимательно их рассматривать. Слова прыгали перед глазами, расплывались, и я не сразу прочел отпечатанное. «Временный пропуск на проезд в видах транспорта… Автофургон номер такой-то, маршрут, время отправления…» Я спрятал картонные квадратики. Пять дней! Да, черт подери! Через пять дней мы уберемся из этого города. А значит, не будет больше поблизости ни Манты, ни его подручных!.. Окрыленный, я снова побежал.
Знакомый двор, ветвистые тополя… Некто невидимый подставил мне подножку. Неловко взмахнув руками, я пролетел по воздуху и ударился телом о мокрый асфальт. Влага немедленно пропитала пиджак и ветхую рубаху. Я лежал возле нашего домика, и мерзкий холодок гулял по моей спине. Изуродованный замок валялся перед самым носом. Мохнатые от разбитой щепы створки были распахнуты настежь. Кто-то успел побывать здесь до меня.
15
Как же бывает иногда пусто… Худшая из пустынь — пустыня, поселившаяся в груди. Мозг слеп, и ты не видишь ничего вокруг, только голую почерневшую пустыню и призраки людских оболочек, которые где-то вне, в другом, отдалившемся от тебя мире. Все твое — в крохотном зазубренном осколке, слету вонзившееся в самое сокровенное, медленно остывающем и продолжающем жечь. Контузия памяти, контузия чувств…
Мерзко! Я не сумел их даже похоронить. У меня не хватило сил. Те же призраки окружили меня и, забрав из трясущихся рук лопату, исполнили мой труд. Кажется, это стоило тех самых четырех пропусков. За четыре бумажных квадратика они вырыли просторную яму и, опустив тела, завалил их глиной и щебнем. Кто-то из них не поленился соорудить над холмиком табличку, надписав на ней три имени.
Несколько ночей я согревал могилу своим телом. Зарывшись лицом в грунт, шептал обращенные к ним слова. И они, конечно, слышали меня. Слышали, но не могли ответить. По разным причинам. Рот Чака был залит смолой, а перед этим его жестоко били. Барсучка же я сам вынул из петли. Медная проволока почти перерезала ему горло. Тонкие его пальцы были переломаны все до единого. И наконец она… Губы, что меня целовали, ресницы, которые приводили меня в восхищение, глаза… Мне было страшно даже думать о ней. Как они могли?.. Как?!..
Пытки, перенесенные друзьями, я перенес почти воочию. Их жуткая смерть легким голубым облаком вошла и в меня…
Не знаю, сколько времени я провел в подобном забытьи. Не знаю, почему наконец очнулся. Наверно, я что-то заговорил и, услышав свой севший от одиночества голос, стал медленно приходить в себя, возвращаясь и выпутываясь из обманчивых форм, из зыбкого тумана в эту искалеченную, ненужную мне реальность…
Я сидел в опустевшем доме, в опустевшей комнате. Первое, что я ощутил, были мои руки, тесно втиснутые в карманы. Пальцы крепко что-то сжимали, и неосторожным усилием я выволок их наружу. Веером вспорхнули измятые затертые записки, написанные рукой Читы. Кусочки былого счастья, на которых впервые она называла меня самыми ласковыми из всех возможных имен. Мы были юные и немые. Мы не умели любить вслух. Доверять чувства бумаге казалось борее простым, и, кружась в воздухе, наши первые неумелые признания поплыли к земле. Они планировали по диагонали вниз, на неуловимый миг замерев на месте, двигались обратно — и так снова и снова, отчего трепетное падение их напоминало полет бабочек. Одна из записок не завершила падения, кромками уцепившись за диван и стул. Я с надеждой взглянул на нее. Сейчас… Если сумею взять ее, не дам упасть, значит, не все еще потеряно. Что-то еще быть может заполнит мои вены, подтолкнет замороженное сердце. А если нет…
Я быстро наклонился вперед. Диван скрипнул, и освободившийся листочек вяло кувыркнулся, беззвучно приземлился на пол. Я поднялся. Больше мне здесь нечего было делать…
Я брел по улице, не обращая внимания на окружающее. Ветер, словно озорная собачка, крутился вокруг, норовя метнуть в лицо пригоршню влажных листьев. Жирная грязь заглатывала каблуки, чавкающе и неохотно выплевывала обратно, в глаза искательно заглядывали встречные лужи. Высоко надо мной, лениво помахивая розоватыми плавниками, проплыл огромный окунь. Он был сыт и потому не заинтересовался одиноким прохожим. Но даже если бы он спустился ниже, я продолжал бы вышагивать по тротуару, не делая никаких попыток спасись. Мне было все равно. Природа, город продолжали жить, но ИХ не было. Уже не было. А значит, не было и меня. Все мои друзья очутились там — по ту сторону жизни, и мне действительно нечего было здесь делать. Путь меня больше не волновал. Отныне всеми моими дорогами распоряжалась мутная неизвестность…
Вздрогнув, я поднял голову. Толкнувшееся от высоких стен эхо гулко загуляло по зданию. Я забрел в городской музей.
Здесь было на что посмотреть и здесь нечему было порадоваться. Храм, разукрашенный виноградной лепниной и статуями богов, скопище облагороженных воспоминаний, расставленных и развешенных с помпезной горделивостью, с тайным вызовом настоящему. Секиры и арбалеты, кафтаны и лапти, скатерти и ковры, снова секиры, шпаги и арбалеты. Какую-нибудь рукопись великого поэта здесь с одинаковым трепетом помещали рядом с пистолетом, из которого этот же самый поэт был застрелен. Музейный фетишизм не вызывал ни у кого иронии.
Чуть поколебавшись, я выбрал себе палаш — широкий и пугающе тяжелый. Косым зрачком великана клинок матово блеснул, взглядом оценивая нового хозяина и, должно быть, сравнивая с прежним. Провисев в залах не одну сотню лет, он, конечно, уже не надеялся оказаться в чьих-то руках. Разбойничий посвист, падение на чужую шею с багровым погружением в пульсирующую плоть — все это он давно видел только во снах. И сквозь собственную дрожь я внезапно ощутил готовность напрягшейся стали, ее холодное ожидание и собственный пробуждающийся восторг. Спрятав палаш под пиджак, я поспешил к выходу.
Банда занимала привокзальное двухэтажное здание. До них здесь обитало несколько десятков горожан. Теперь жили они одни. Восемь или девять особей мужского пола, горстка, умудрившаяся запугать город.
Лохматый тип в вестибюле исполнял, по всей видимости, обязанности швейцара. Скользнув по мне скучающим взором он медлительно шевельнул губами, собираясь изречь вопрос, но я его опередил.
— Где Манта? — острие клинка впилось в багровую шею.
— Эй!.. Парень! — глаза привратника растерянно заметались от клинка на меня и обратно. — Ты чего? Спятил?
— Где Манта? — повторил я, и дрогнувший палаш подтвердил мою настойчивость.
— Там же, где обычно. Второй этаж, налево…
Палаш тянул, торопил руку, не желая понимать меня, досадуя на слабость самозваного хозяина. И тут неожиданно зазвучал голос старика Пэта. А ведь я уже и забыл, когда беседовал с ним в последний раз!
— Помни, малыш, убийство себе подобных — худшее из убийств.
— Они не подобны нам, — яростно шепнул я. — Не подобны!
— Но ты уподобишься им, если сейчас поднимешь руку…