Путаный след
Шрифт:
Ефрейтор крикнул ему:
— Посмотри тельега! Ну, шнель! Это есть партизан! — он повернулся к эсэсовцу, правящему лошадьми. — Момент! — Тот кивнул и остановил лошадей. — Смотри! Благодарь их!
Калина стал подниматься суетливо и неловко, успел стать только на колени и так и замер.
Из повозки кто-то приподнял голову (задний эсэсовец сразу навел пистолет) и посмотрел на Калину. Нет, не на Калину, а куда-то мимо, на кусты, потому что глаза на этом страшном — сплошной синяк — лице разбегались, и заметно было, что они стараются остановиться,
— Никак баба… девка! — вырвалось у Калины.
— Благодарьи её! Ну!
«Не жилец девка, — впился в неё взглядом Калина, — не жилец… Не здешняя, сразу видно. Если б была откуда поблизости, сразу б узнал. А это, видать, городская. Голова-то совсем не держится… на свет взглянуть не может. До вечера не дотянет, это уж точно. Вот дела-то! А я думал, партизаны — сила. А тут девка… Из-за неё, значит, здесь убиваюсь, смерть свою караулю!»
— О-оо, — простонала партизанка и вдруг выпрямилась, собралась с силами и в упор стала рассматривать Калину. Глаза её уже не разбегались по сторонам. Тяжелые, серые, они словно бы спрашивали: почему здесь, в грязи, на краю дорожной обочины стоит на коленях этот заросший жалкий трясущийся мужик и смотрит на неё с чувством страха и злобы.
— Эй! Скажи, где тут мин?! Покажи, где ты поставиль?! Иначе он дольжен умирай!
Она вздрогнула, перевела взгляд на борону, на понурого мерина, потом опять на Калину и всё поняла.
— Где ты ставиль мин? Показывай!
— Вот что… — выдохнула партизанка. — Мины! Тут! И ты, значит… — она не договорила, силы ей снова изменили.
— Напрасно! — сказал эсэсовец с пистолетом. — Нечего тратить время. Поехали Она всё равно не покажет!
— Но почему? Не понимаю. Он же ей — свой!
— Нно! — тронул лошадей первый эсэсовец.
Калина увидел, что партизанка хочет еще что-то сказать ему. Губы её снова зашевелились.
— Че… че… — не досказала она и упала в повозку.
«Чёрт, — решил Калина. — Городская, ясно дело! Ругаться не умеет, как надо. Ишь, меня ещё обозвала! Не сказала, где мина-то!»
Он посмотрел вслед телеге, вздохнул и стал подниматься, но поскользнулся и съехал в кювет. С трудом отыскал под ногой место потверже, вылез, обтёр рукавом лицо, и холодная жижа потекла со лба к подбородку.
— Ползаю тут, как… — обозлился он, — как… — до него вдруг дошло, какое слово не смогла досказать партизанка. — А-аа, — протянул он. — Вот что!
Вся смертная тоска, накопившаяся в его душе от обиды, боли и страха, вся нестерпимая тоска, что каким-то образом всё же уживалась в его робком сердце, в этот момент достигла такого предела, что обратилась (так бывает иногда с тихими, слабыми характерами) в бешеную ярость, и Калина, отшвырнув вожжи, схватил рукой себя за волосы и стал приговаривать, будто в беспамятстве:
— Стреляйте, не поеду! Вешайте! Червь, да, да, червь я! Она-то девка помирающая, а на неё пистолет держат! Боятся её! А я… За жизнь что терплю! Да разве это жизнь?.. Собаку ударь, дак она и то зубы покажет. А тут — хуже собаки,
Он кричал, но слова его подхватывал ветер, словно пустую шелуху. Никто их не слышал. Партизанка была далеко. Немцы ещё не вернулись.
— Сколь можно мучаться-то… Неужто я слабее этой девки?
Калине вдруг вспомнился Сверлилкин Его слова о том, что в Ленинграде любой инвалид, любая женщина немцу штыком в горло упёрлись.
— Неужто я ничего не могу?
Но что он мог!
— Кончать! Шнель, шнель! — заорал ефрейтор. Они проводили эсэсовцев и уже вернулись назад. — Десять минут! Пора открывайт движений!
Калина, низко опустив голову, еле сдерживаясь от ярости, поднял вожжи.
— Нно, — хрипло выдохнул он. — Нно, нно!
— Айн момент! Дурак! — завопил ефрейтор. — Мы должны уехать!
— Ах, сволочи! — проводил Калина взглядом мотоцикл. — Шкуры свои поганые увезли, а я тут должен… Да найти бы мне мину, дак я б вас рванул, хоть бы с собой вместе! Да будь у меня две руки — горло бы перекрутил хоть одному бы, а там стреляйте!
Калина весь дрожал, но уже совсем не от страха.
— Нно, несчастный! — заорал он на мерина.
— Одна партизанка и восемь эсэсовцев! — сказал водитель, когда они вернулись на свой бугор. — Идиотство!
— А ещё мост! — проворчал ефрейтор. — Я же говорил, что они ненормальные люди! — он натянул плащ на голову. — Я совсем промок. Поставь мотоцикл немного в эту сторону. Чтобы дождь не бил в лицо.
— Но тогда плохо будет видно его.
— Да уж теперь всё равно. Сейчас он окончит. Этот — другой. Она бы не стала так!
— Да, она бы не стала, — водитель развернул мотоцикл. — Я буду всё же посматривать.
— Да-да. Обязательно.
— Машины ждут с обеих сторон. Опаздываем!
Мерин приближался к щербатому камню.
«Придется вылезать из кювета, иначе его не обойдёшь, — думал Калина. — А немцы-то на меня и смотреть перестали. Чего им на меня смотреть, куда я денусь… А вот возьму, да и переверну опять борону! — вдруг ужалила его мысль. — Переверну! Они и не увидят ничего. Я на шоссе вылезу да сбоку пойду. А если увидят… Застрелят… И пусть! Ничего я теперь не боюсь. Сейчас я…»
Он выбрался из кювета, не сводя глаз с немцев, придержал мерина и стал переворачивать борону.
— Тяжеленная, — натужился Калина. — Грязи-то на ней! Никак. Хоть опять в кювет съезжай. Черт, немцы-то увидят; как я тут… Ну, ещё раз! Авось не увидят. Нет, никак!
Если б у него было две руки! Но Калина решил не сдаваться. За камнем он возьмет влево и свалит борону в кювет, а назад вытащит перевернутой.
— Не буду и смотреть на них, — решил он. — Когда смотришь, дак страшно делается. Лучше не смотреть. Вот кончу, и домой отпустят, а тут, может, и рванет. Тогда узнают Калину! Только б мина была, — теперь он уже изо всех сил хотел, чтобы мина была. — Ничего, пронесёт. Узнают Калину! Нно, нно! Давай к камню!