Путешественник не по торговым делам
Шрифт:
Как только пчелу сажают в бутылку, он надменно выходит вперед, обводит нас мрачным взглядом, выжидая, чтобы затихли аплодисменты, и затем, строго взмахнув рукой, объявляет: «Замечательный номер нашей программы — ребенок, больной коклюшем». Когда с ребенком покончено, он таким же тоном объявляет: «Превосходнейший и исключительный номер! Диалог между мсье Татамбуром, находящимся в своей столовой, и его слугой Жеромом, находящимся в погребе. В заключение будут исполнены „Певцы в роще“ и „Концерт домашних животных на ферме“.
Исполнив все это, и надо сказать, исполнив хорошо, мсье Чревовещатель удаляется, и на сцену выскакивает мсье Трансформатор с таким видом, как будто его уборная находится в миле отсюда, а не в двух шагах. Это толстенький человечек в просторном белом жилете, с забавным выражением лица и с париком в руке. Слышатся непочтительные смешки, немедленно, однако, пресеченные Трансформатором, который с невероятно серьезным видом дает понять своим поклоном, что если мы ждали чего-то в этом роде, то мы жестоко ошибались. Появляется небольшое зеркальце для бритья и ставится на стол перед Трансформатором. «Messieurs et Mesdames, единственно при помощи вот этого зеркала и вот этого парика я буду иметь честь представить вам тысячу персонажей».
Готовясь к выступлению, Трансформатор обеими руками
139
«Гений Франции!» — Речь идет о Наполеоне I.
Имелись на ярмарке и райки, и я с большим удовольствием увидел покрытые славой поля сражений, с которыми познакомился года два тому назад, как с «Крымской кампанией»; теперь же они именовались «Победой в Мексике». Изменения были достигнуты очень искусно и заключались главным образом в том, что на русских напустили побольше дыма и разрешили проникнуть на передовые позиции обозникам, которые, воспользовавшись этим, стащили с убитых врагов их мундиры. Когда художник делал свои первоначальные зарисовки, британских солдат в поле его зрения не оказалось, и, к счастью, они не портили картины и сейчас.
Ярмарка закончилась балом. В какой именно день состоялся этот бал, я, пожалуй, лучше умолчу и ограничусь лишь упоминанием, что происходил он на конском дворе, расположенном очень близко от линии железной дороги, — счастье еще, что он не загорелся от искры локомотива (в Шотландии, я полагаю, этим бы кончилось). Под навесом, премило украшенным зеркалами и мириадами флажков, танцевали всю ночь. Это было недорогое развлечение: двойной билет для кавалера и его дамы стоил на английские деньги всего один шиллинг три пенса, к тому же даже из этой маленькой суммы пять пенсов подлежали возврату в виде «consommation», — это слово я позволю себе перевести как «напиток, крепостью своей не превышающий обыкновенное вино, который подается в подогретом виде с сахаром и лимоном». На этом балу царило самое замечательное, самое непринужденное веселье, хотя очень многие танцоры были, по всей вероятности, не богаче пятнадцати персон семейства П. Сальси.
Короче говоря, оставив дома мерку, которой у нас принято мерить народные гулянья, я полностью оценил то бесхитростное веселье, которое ярмарка влила в скучную жизнь франко-фламандского края. А насколько эта жизнь скучна, я имел случай убедиться после того, как ярмарка закрылась, когда трехцветные флаги, вывешенные в окнах домов, выходящих на базарную площадь, были сняты, когда окошки наглухо закрылись, по всей вероятности, до следующей ярмарки, когда ратуша отключила газ и спрягала своего орла, когда два мостильщика, на которых — я полагаю — держатся все городские мостовые, забили назад булыжники, вывороченные для того, чтобы установить шесты с гирляндами и лампионами, когда тюремщик захлопнул ворота и угрюмо заперся внутри со своими арестантами… Но немного погодя, когда, прохаживаясь на рыночной площади по кругу, единственному следу, оставшемуся от деревянных лошадок, я размышлял о том, какой глубокий неизгладимый след иная лошадка может оставить на человеческих нравах и обычаях, глазам моим представилось вдруг чудесное зрелище — четыре особы мужского пола задумчиво шагали вместе по залитой солнцем площади. Они совершенно очевидно были родом не из этого города, что-то было в них неприкаянное, бродячее, как будто они вообще были родом ниоткуда. Один был в белом парусиновом костюме, другой в кепке и блузе, третий в поношенной военной форме, четвертый в бесформенном одеянии, наводившем на мысль, что сшито оно из нескольких старых зонтов. На всех были запыленные башмаки. Вдруг сердце у меня забилось, потому что в этих четырех особах мужского пола я узнал, несмотря на отсутствие бровей и румян, четырех персон семейства П. Сальси. Хоть на щеках их и лежал синеватый налет, хоть они и утратили юношескую свежесть, которая достигается тем, что в Альбионе именуется «бритьем по-уайт-чеплски» (и что на самом деле всего лишь белила, основательно втертые в щеки), но все же я узнал их. И пока я стоял в восхищении, из двора захудалого трактирчика показалась превосходная Ma Mere, Ma Mere со словами: «Суп на столе», и слова эти привели персону в парусиновом костюме в такой восторг, что, когда все они бросились бегом, чтобы принять участие в трапезе, он замыкал шествие, пританцовывая, засунув в карманы парусиновых штанов руки и отставив локти под углом — точь-в-точь как Пьеро. Бросив последний взгляд во двор, я увидел, что персона эта, стоя на одной ноге, смотрит в окно (без сомнения, на суп).
Немного погодя, все еще находясь под этим приятным впечатлением, я покинул город, даже и не мечтая о том, что подобные встречи могут поджидать меня на моем пути. Но оказалось, кое-что еще ждет меня впереди. Я ехал поездом, к которому был прицеплен длинный ряд вагонов третьего класса, битком набитых деревенскими парнями, которые вытянули несчастливые билеты при последнем наборе и сейчас отправлялись под надежной охраной в знаменитый французский гарнизонный город, где большая часть этого военного сырья перерабатывается в доблестное воинство. На вокзале они сидели повсюду со скромными узелками под мышкой, в домотканой потертой синей одежде, покрытые пылью, глиной и всеми разновидностями французской почвы; большинству из них в глубине души было грустно, но они бодрились, били себя в грудь и пели хором по малейшему поводу; а самые завзятые весельчаки несли на плече разрезанные пополам караваи черного хлеба, насадив их на трости. На каждой стоянке можно было слышать, как они поют, отчаянно фальшивя и делая вид, что им страшно весело. Однако, немного погодя, они перестали петь и начали смеяться действительно от души, причем время от времени к их хохоту примешивался собачий лай. Я должен был сойти с поезда незадолго до того места, куда они ехали, и так как остановка эта обставлялась продолжительной игрой на рожке, звонками и перечислением всего, что Messieurs les Voyagers [140] должны делать и чего не должны, в целях благополучного прибытия на место своего назначения, у меня осталось достаточно времени, чтобы пройти вперед по перрону и взглянуть еще раз на прощанье на моих рекрутов, которые в восторге высовывались в окна и хохотали как дети. И тут я заметил, что крупный пудель с розовым носом, который ехал вместе с ними и был причиной их веселья, стоит теперь на задних лапах на самом краю перрона и держит на караул, готовясь отсалютовать, как только поезд тронется. На голове у пуделя был кивер (излишне добавлять, что он был сдвинут набок, на один глаз), одет он был в военный мундирчик и белые гетры утвержденного образца. При нем было оружие в виде маленького мушкета и маленькой шпаги, и выправка его была великолепна; он стоял, держа на караул, устремив незакрытый кивером глаз на своего хозяина или старшего офицера, стоявшего рядом. Так поразительно выдрессирован был этот пес, что, когда поезд тронулся и на него обрушились на прощанье радостные крики рекрутов и град сантимов — несколько монеток, брошенных с намерением вывести его из равновесия, ударились даже о его кивер, — он так и не шелохнулся, пока поезд не ушел. Тогда он сдал оружие своему офицеру, снял кивер, подтолкнул его лапкой, опустился на все четыре лапы, отчего мундирчик его сразу приобрел несуразнейший вид, и стал носиться по перрону в своих белых гетрах, яростно виляя хвостом. Мне пришло в голову, что пудель этот совсем не так прост, как кажется, и прекрасно понимает, что разделаться с военным учением и формой рекрутам будет не так легко, как ему.
140
Господа путешественники (франц.)
Раздумывая над всем этим и роясь в кармане, чтобы одарить пуделя мелкими монетами, я случайно перевел глаза на лицо его старшего офицера и увидел — Трансформатора! Хотя путь в Алжир лежал совсем в противоположном направлении, командовавший военным пуделем полковник оказался не чем иным, как Трансформатором, одетым в темную блузу, с маленьким узелком, болтающимся на рукоятке зонта, вскинутого на плечо. Он вытаскивал из-за пазухи трубку, чтобы раскурить ее, когда они с пуделем пойдут своей дорогой, неизвестно куда и зачем.
XXVIII. Шаманы цивилизации
Путешествия (в бумажных корабликах) среди дикарей нередко доставляют мне по возвращении домой пищу для размышлений. Любопытно бывает разглядеть дикаря в цивилизованном человеке и проследить, как некоторые обычаи диких влияют на характер общества, похваляющегося своим превосходством над ними.
Неужели Северной Америке так никогда и не удастся избавиться от своего индейского шамана? Шаман этот проникает в мой вигвам под любым предлогом и с самыми нелепыми «шаманствами». Не пустить его в вигвам мне всегда бывает чрезвычайно трудно, а подчас и просто невозможно. Готовясь к судебным «шаманствам», он напяливает на голову парик из шерсти четвероногих, намазанный жиром и посыпанный грязной белой пудрой, после чего начинает нести тарабарщину, совершенно непонятную мужам и женам его племени. Для религиозных «шаманств» он облачается в пышные белые рукава, черные переднички, длинные черные жилеты особого покроя, сюртуки без воротников с шаманскими петлями, натягивает шаманские чулки, гетры и башмаки и венчает все это несуразнейшей шаманской шляпой. Однако в одном отношении я от него застрахован. В тех случаях, когда все шаманы — а вместе с ними в всякие другие их соплеменники обоего пола — представляются верховному вождю, он окружает себя для этого «шаманства» самыми смехотворными предметами, среди которых есть и старая рухлядь (взятая напрокат у торговцев), и новые подделки под старину, и целые штуки красного сукна (к которому он питает особое пристрастие), и белая, краевая и синяя краска, которой он раскрашивает лицо. Нелепость этого «шаманства» достигает апогея, когда разыгрывается потешная баталия, после которой многих жен выносят замертво. Нечего и говорить, насколько все это непохоже на приемы в Сент-Джеймском дворце.
Очень трудно бывает не пустить в свой вигвам и африканского колдуна. В ведении этого лица находится все, что связано со смертью и трауром, и нередко он своим пустым колдовством вконец разоряет целые семьи. Он не прочь поесть и выпить, и за его постным обликом прячется веселый чревоугодник. Его амулеты состоят из огромного количества никчемного хлама, за который он взимает очень дорогую плату. Он настойчиво внушает бедным осиротевшим туземцам, что чем большему числу прислужников они заплатят, чтобы те выставляли напоказ этот хлам в течение одного или двух часов (хотя никто из них в жизни своей никогда не видел усопшего, и смерть его только привела их в прекрасное расположение духа), тем больше благолепия будет в их скорби и тем больше почестей воздадут они покойнику. Несчастные устраивают в угоду заклинателю дорогостоящую процессию, участники которой несут какие-то палки, птичьи перья и много других вымазанных черной краской бессмысленных предметов, соблюдая при этом известный мрачный порядок, значение которого — если таковое вообще существует — не понимает никто, несут до самого края могилы и затем уносят обратно.