Путешествие Ханумана на Лолланд
Шрифт:
Лежал я на отходняках в бреду, и мерещилось мне всякое. Мир, который скатался в смрадный мусорный ком и покатился с какой-то горы вниз, и я вместе с ним. И дым, и водоросли мыслей плыли сквозь меня. Набирая скорость и обороты, неслись какие-то обрывки слов, фраз, какое-то эхо плескалось, позвякивало в голове, всхлипывало да постанывало; выл ветер; мелькали сплюснутые лица; набегали столбы, задавая вопросы; тянулись в серую мглу уходящие провода; ухала жестяная крыша; и всё быстрей и быстрей, рыгая клубами белого пара, шлаковым шквалом несся поезд Фарсетруп – Бесконецк. И казалось мне, что я на дне ада, окружен демонами, пиявками, вурдалаками. Так мне казалось, когда я слышал со всех сторон подкрадывавшиеся голоса молящихся мусульман.
Это был просто кошмар. Из всех углов, из всех щелей, как тараканы, в мозг заползали монотонные звуки
Нам с Хануманом повезло с комнатой: через стенку с левой стороны был туалет, а с правой – комната Михаила Потапова и его семейства: жены Маши и ее дочки Лизы. А так как нас обложившие со всех сторон люди в виду своей примитивности не умели жить иначе, как повторять изо дня в день одно и то же, каждое утро начиналось одинаково. Слева смывалась вода, справа – «Почему ты не ешь? Ну что ты молчишь? Что ты сидишь и смотришь на меня коровьими глазами? Ешь, тебе говорят!»
Стены в кемпе были тонкие, и слышимость была прямо такая, будто в картонной коробке живешь. Спать мы с Хануманом ложились поздно, по сути, под утро. По ночам было лучше не спать: ночью могли наехать менты, могли устроить облаву на укрывавшихся от депорта нелегалов, на воров, наркоманов, всякую сволочь вроде нас с Ханни. Поэтому каждое утро голос Михаила Потапова будил нас, вот только прилегших: «Бля, ну что ты вылупилась, ешь!»
Этот голос сметал стены сна; стены курятника содрогались. Каждое утро как бой часов – «Да будешь ты есть или нет!» – и он, этот мужичина, как раблезианская кукушка в этих часах.
Просыпаться было ужасно. Просыпался я как в бреду; не успевал лечь, как начиналась неотменимая действительность, начиненная аллахами с одной стороны и русской бытовухой с другой. Вот между двух этих мельничных жерновов мой дух проходил, перетираемый каждое утро. Почти как калека, пережеванный и выплюнутый каким-нибудь молотильным механизмом, я лежал и с закрытыми глазами, распадаясь на несметное число зерен чувств, слушал, как бранит свою дочь русский мужик справа да как подмываются мусульмане слева, а снизу…
Обычно я лежал на верхней постели сборных металлических нар, а там, подо мной, внизу, уютно укутавшись в два одеяла, как в пещере жил-поживал да горя не знал друг мой по несчастьям, индус Хануман. Так вот, спать мы ложились под утро; это чтобы больше не пихать впопыхах друг друга в окно, чтоб не устраивать нелепую свалку с бьющимися сердцами и дыханием в темноте и этим “come on, man, come on” у окна, которое мы предусмотрительно держали открытым. А до того мы чуть не попались. Приехали как-то менты, нагрянули, как призраки из мрака, как некий смерч о множество ног и рук, с фонариком в каждой второй, лающими голосами, и двери захлопали, как ставни от ветра, захлопали, приближаясь и приближаясь к нашей двери. Пьяные, мы не сразу поняли, что это был за ночной балаган. Мало ли, подумали мы, кто приехал и кто кого шукает, может, цыгане что украли и теперь покупателей ищут… Но, расслышав датскую речь, поняли и еле успели выпрыгнуть и улепетнуть в кукурузное поле. С тех пор мы не спали по ночам, окно держали открытым, и непальский юноша, которому серб Раденько дал прозвище Непалино, по-своему мстил нам за это.
Ему, непальцу, пока что были не страшны менты; не так, как нам; он жил в кемпе, ожидая официального уведомления о том, что его дело рассмотрено и пора бы на хаус; так что покамест ему не надо было прыгать в окно при ночной облаве; он мог спать спокойно, и хотел бы спать с закрытым окном. Но Хануман окно держал открытым, не считаясь с Непалино, невзирая на умозрительные
Непалино и его приятель, тамилец, буквально приютили нас, беспризорных нерадивых нелегалов, пригрели почти как бродячих собак. Помню, как я обрадовался, что могу принять душ, помыться настоящим шампунем, но испытал известную каждому белому человеку брезгливость, когда вместо полотенца тамилец мне дал свою простыню, чтобы я вытерся ею. Ту самую простыню, в которой до того он ходил после душа, как в тоге, завернувшийся в нее, как полубог. Он ходил в ней по билдингу, побрякивая замочками на своих сандалиях. Ходил вальяжно и неторопливо пил свое пиво, дешевое датское пиво, и хрумкал своим подгоревшим чапати, макая его в салатницу с начиненным перцами дрессингом.
Тамилец не жил в кемпе вообще, он квартировался у какого-то своего приятеля; у него была черная работа, он работал на какой-то мануфактуре, это было какое-то деревообрабатывающее предприятие. Он частенько заявлялся проверить почту, получить карманные деньги, пособие, создать видимость присутствия в лагере, из которого по закону азулянт не имел права исчезать на продолжительное время, и заодно помыться. Воду друга экономил, а может, друг намекнул, что надо бы экономить. Он приходил постирать бельишко. Закинет робу, всякое такое в машинку, откроет пиво, сидит, пьет, жует что-нибудь. Поболтает с кем-то, проиграет мне в шахматы, поспорит с Хануманом на их тарабарском наречии, вытащит белье, всем скажет «фарвель» и исчезнет. Когда он заявлялся вот так, весь лихорадочный (как знать, что за письма могли прийти за время отсутствия, а вдруг депорт в Шри-Ланку? А какому хлебнувшему датского пива на халяву тамильцу захочется ехать в Шри-Ланку, где, возможно, придется срать и блевать кровью?), весь пружинистый, он обычно был покрыт мелкой пылью, даже не опилками и тем паче не стружкой (хотя однажды он пришел и с красивой, спиралью завивавшейся стружечкой на носке), а древесной пылью.
Хануман рассказал мне как-то, как они с другом работали. Беженца, то есть не беженца, а азулянта, который только подал прошение об убежище и ждет статуса беженца, взять на работу не могли – тамилец работать не мог. Тогда друг его, тоже тамилец, но уже облагодетельствованный, обласканный датским королевством, придумал следующее. Он каким-то образом договорился с боссом, что будет работать, ну, скажем, не двадцать четыре, а где-то шестнадцать часов, то есть две смены, и получил такое разрешение. Мотивировал свою неутомимость и работоспособность он тем, что якобы занимается йогой с детства, блюдет чистоту духа и плоти, не пьет, не курит, придерживается чудодейственной диеты и так далее.
На самом деле они с нашим азулянтом, будучи для европейского глаза практически неотличимыми, просто подменяли друг друга. Правда, чтобы довести сходство до максимума, тому, легально проживавшему тамильцу, пришлось сесть на всамделишную диету и похудеть на три килограмма, а второму, неполноценному, сбрить и состричь с себя все то, что он не стриг и не сбривал в течение полугода. Они, конечно, одевались одинаково, подражали друг другу в походке, и наш тамилец в короткий промежуток времени овладел датским настолько же хорошо, как и его старший друг. Хотя подвиг тут не понадобился, так как тот говорил так плохо, что другому не пришлось напрягаться, да и по роду занятия им не требовался датский, так как всё, чем им приходилось заниматься, это рубка листов фанеры на гигантской гильотине. Ну а мимика и жестикуляция у всех тамильцев одинаковые, и потому никто не замечал, что их двое. На людях вдвоем они не показывались. В бары и кафе не ходили. Ели одно и то же и одинаковое количество, не дай бог один из них располнеет или наоборот. Они превратили свою жизнь в какой-то спектакль или игру в шпионов. Заботились о внешнем виде, как модели. Придерживались этого сходства во всем, как канатоходец удерживает равновесие, но в данном случае можно было вообразить, что по канату шел не обычный канатоходец, а почти что сиамский близнец.
Я мучился вопросом: сколько получает наш тамилец от своего благодетеля; изобретательный сукин сын едва ли давал много. Едва ли и половину половины.
Впрочем, тому было все равно. Лишь бы что-то давали, ради ничтожной подачки он был готов выплясывать с листом фанеры возле лезвия гильотины. Каждый день по восемь часов он таскал и рубил на гильотине листы фанеры, рискуя искалечиться. Безумец.
Разумеется, ничего другого тамильцу и не дали бы делать. Я бы даже за полную ставку не подошел к той машине. Я как-то побывал в таком цехе на мебельной фабрике, я уже наслушался историй о том, как срываются пилы и летают с визгом меж работяг. Я бы даже за двойной оклад не вошел в такой цех.