Путешествие на берег Маклая
Шрифт:
30 мая
Солнце только что взошло, когда несколько коротких ударов барума, повторенных в разных кварталах деревни, возвестили, что жена Моте скончалась. Я поспешил в Бонгу. Вой женщин слышался уже издали. Все мужчины в деревне ходили вооруженные. Около хижины Моте я увидел его самого: он то расхаживал, приседая при каждом шаге, то бегал, как бы желая догнать или напасть на кого-то; в руках у него был топор, которым он рубил (только для вида) крыши хижин, кокосовые пальмы и т. д.
Я пробрался в хижину, переполненную женщинами, где лежала покойница, но там было так темно, что я мог разобрать только, что умершая лежит на нарах и кругом нее теснятся с причитаниями и воем женщины. Часа через два Лако и другие родственники
Один из туземцев вынес тело женщины, очень похудевшей в последние дни, на руках, другой принял и посадил на приготовленный стул. У покойницы ноги были согнуты в коленях и связаны. Их завернули в женские мали, а около головы и по сторонам воткнули ветки Соlеus с разноцветными листьями.
Между тем, на площадку перед хижиной высыпали пришедшие из Горенду и Гумбу туземцы, все вооруженные, с воинственными криками и жестами. При этом говорились речи, но так быстро, что мне трудно было понять сказанное. Моте продолжал свою пантомиму горя и отчаяния; только теперь он был одет в новый маль, а на голове у него был громадный «катазан» (гребень с веером из перьев, который носят единственно тамо боро, т. е. отцы семейств); большой гун болтался под мышкой, и, как утром, на плече у него был топор. Он расхаживал, как прежде, приседая, т. е. это был род пляски, которую он исполнял в такт под свою плаксивую речь и завывание женщин.
Что все это была комедия, которую присутствовавшие считали необходимым исполнять, было ясно и прорывалось по временам, когда Моте среди своих монологов (он хороший оратор), войдя в азарт, стал неистово рубить топором кокосовую пальму; тогда одна из женщин, кажется, сестра его, которая также выла, вдруг прервала свои отчаянные вопли, подошла к Моте и заметила ему самым деловым тоном, что портить дерево не следует; после чего Моте, ударив еще раза два, но уже менее сильно, отошел прочь и стал изливать свою горесть, ломая старый, никуда не годный забор. Также, когда стал накрапывать дождь, Моте выбрал себе сейчас же место под деревом, где дождь не мог испортить его нового маля и перьев на голове.
Пришло несколько друзей Моте из Гумбу, которые принесли, чтобы изъявить свое сочувствие, подарки (табиры), положив их перед входом в хижину умершей. Табиры были сейчас же разобраны членами семьи. Весь день продолжалось вытье Моте, и даже вечером, в сумерках, он расхаживал и тянул свою песню, начинавшуюся словами «аламо-амо». Насколько я мог понять, он говорил приблизительно: «Уже солнце село, она все еще спит; уже темнее, а она все еще не приходит; я зову ее, а она не является» и т. д.
Покойницу принесли снова в хижину, и снова множество женщин окружило нары, на которых она лежала, поочередно воя, поддерживая огонь и болтая.
Зайдя в Бонгу ночью, я застал ту же сцену: женщины бодрствовали внутри хижины и у входа в нее, мужчины – на площадке у костра. Несколько раз ночью я слышал барум, на звуки которого отзывался другой, где-то далеко в горах (как я узнал потом, то был барум деревни Бурам-Мана).
31 мая
Придя утром в Бонгу, я застал очень измененное настроение. Люди оживленно болтали, следя за приготовлением угощения, которое, судя по числу горшков, стоявших рядами на длинном костре, и по грудам шелухи таро, ямса и т. п., над которыми трудились, жадно хрюкая, несколько свиней, должно было быть значительным. Все приготовления к угощению были сделаны ночью.
Мне сказали, что люди Бурам-Мана, откуда была родом покойница и где жило несколько близких ей родственников, должны прийти «гамбор росар» (связать корзину) и что их теперь
54
Губ не что иное, как листовые влагалища пальм разных видов.
Я вышел из хижины, услыхав страшные крики. То была ватага жителей горной деревни Бурам-Мана, которые с криками и воинственными жестами явились со всех сторон на площадку, как вчера люди Горенду, но еще с большим шумом и азартом. Вслед за ними появился ряд женщин Бурам-Мана, которые направились прямо в хижину покойницы, причем завыли самым усиленным образом.
Так как люди Бурам-Мана должны были вернуться домой сегодня же, то жители Бонгу поторопились распределить между ними угощение, которое не полагалось есть здесь, а надо было взять с собою. Для этого в каждый табир были положены банановые листья, а на них вареные овощи и куски свинины, так что было удобно связать их в большие свертки; затем к каждому свертку, число которых соответствовало числу пришедших мужчин (почти все родственники умершей), были приложены разные вещи, как то: табиры, гуны, мали и т. п.
Между тем, двое из туземцев Бурам-Мана вынесли из хижины гамбор с покойницей, причем вой женщин очень усилился, как и толкотня около гамбора. Мужчины занялись увязкой корзины с телом. Она была привязана к бамбуку, концы которого двое мужчин держали на плечах, а двое других, не скупясь на ротанг, увязывали корзину, доведенную вследствие этого стягивания до весьма небольших размеров. Женщины, не переставая выть, стали кружиться и плясать кругом.
По временам они останавливались, продолжая выделывать среднею частью тела положительно неприличные движения; некоторые скребли и терли руками гамбор, как бы лаская его, причем причитывали на разные голоса. Эти группы постоянно менялись, пока, наконец, гамбор не был внесен обратно в хижину и не повешен при помощи перекладины в углу ее. В это время люди Бурам-Мана, нагрузив жен своими долями угощения и наследства, поспешили отправиться домой и ушли с гораздо меньшим шумом, чем приходили.
2 июня
Застал утром всех туземцев от мала до велика с вычерненными лицами. У некоторых, кроме лица, грудь была также натерта черной краской; у третьих, кроме груди, – и руки, и спина, а Моте, муж покойницы, имел все тело испещренным черной краской – «куму». Мне сказали, что это было сделано уже вчера вечером и что сегодня все туземцы Бонгу и Гумбу оставались в своих деревнях и никто не ходил на работу. Мужчины были заняты питьем кеу и едой из табиров, женщины возились около хижин.
Все были испачканы куму, не имели никаких украшений и походили на трубочистов. Заметив, что все без исключения были вымазаны черной краской, я, подойдя к Моте, попросил куму, которая мне и была тотчас же подана. К величайшему удовольствию обступивших меня туземцев, я, взяв мизинцем немного куму, сделал себе на лбу небольшое черное пятнышко. Моте стал пожимать мне руку, приговаривая: «э аба», «э аба», и со всех сторон послышались одобрительные возгласы.
Я вошел в хижину Моте и увидел большой цилиндр из кокосовых листьев метра в два вышиной как раз в том углу, где был повешен гамбор. Раздвинув немного листья, я убедился, что гамбор висел, как и вчера, на перекладине, а цилиндр был сделан вокруг него. В хижине горели два костра, что было целесообразно, так как запах от разлагавшегося трупа был очень сильный.