Путешествия по Приамурью, Китаю и Японии
Шрифт:
— Слушаю, полковник.
— Ну, а теперь прощайте, молодой человек, — ответил он мне, — вы видите, я не совсем здоров, и мне нужен покой.
По приезде в штаб я был встречен вопросом Будогосского:
— Вы уже от Буссе?
— Да.
— Ну, что, каким вы его нашли?
— Он очень слаб, смотрит развалиной, благодаря худобе и бледности, да, должно быть, и сам считает себя, в тридцать лет, стариком, потому что мне все говорил «молодой человек», хотя мне тоже идет двадцать пятый.
— Каков гусь! Погодите, то ли еще увидите! Он ведь только у Муравьева в кабинете тише воды, ниже травы, а со всеми подчиненными распускает перья, как индюк, которого подразнили свистком.
Важничанье Буссе своим положением и даже какими-то «заслугами» бросалось в глаза каждому, особенно когда он был утвержден в должности и стал носить мундир Генерального штаба.
— Вишь, ворона в павлиньих перьях! — говорил по этому поводу Будогосский. — Как хорохорится! А ведь не умеет отличить мензулы от кипрегеля… Вот тут и проходи академию, когда прихвостничаньем можно и без того добиться штабного мундира.
— Как! Да разве Буссе не был в академии? Мне казалось, что…
— Помилуйте! Это просто гвардейский хлыщ. Должно быть, натолкнулся на скандал у Излера или в танцклассе у Кессених: вот и удрал сюда покорять языци [26] . Ездил ежегодно тысяч по двадцати верст курьером, ну и выездил полковничий чин, хотя бы за одни сахалинские похождения стоило вовсе лишить чинов.
Я не знал тогда,
26
Доказать это Будогосский едва ли мог; но приводимые здесь буквально слова его доказывают ожесточенную его ненависть к Буссе в это время.
27
Завалишин в «Русской старине» за 1881 год говорит, что у него «в числе документов находилось требование (чье?) от Будогосского искажения карты Амура: «отодвинуть горы, чтобы показать, что тут может быть область», а не просто линия. От кого было это требование, Завалишин, к сожалению, не объясняет. Если сведение основано на одних словах Будогосского, то можно ему не верить, хотя бы он и говорил о «документах». Первую карту амурской страны Будогосский и без того обезобразил по невежеству в геодезии, как отлично доказал Шварц в критике источников карты Юго-Востока Сибири; но могло быть, что и желание подслужиться властям подвинуло его на некоторые неточности.
— А ведь наш амбань, пожалуй, не уступит айгунскому, — говорил в то время Будогосский. — Только собольего хвоста на шляпе нет, и павлиные перья заменены петушьими, по достоинству лица. Впрочем, на что ему чужой пушистый хвост, когда есть свой, от природы? (Замечание небезосновательное, но только немного странное в устах Будогосского в то время, когда он уже был в наилучших отношениях с Буссе, ухаживал за ним и, конечно, не без его содействия назначался в пограничные комиссары для установления границы в Уссурийском крае, что доставило ему чин полковника и 500 рублей пенсии на службе.)
Как губернаторствовал Буссе на Амуре, я уже отчасти намекнул, говоря о судьбах «Амурской компании», у которой он отбирал лодки или которую вводил в убытки заказами для Благовещенска пожарных инструментов и фонарей, за которые нечем было платить; но, не быв сам свидетелем этой искусной административной деятельности, не хочу о ней судить. Сочинения Максимова, Завалишина, отчеты комиссии адмирала Сколкова и другие источники, кажется, уже сказали достаточно.
По отъезде Буссе на Амур его заменил в Иркутске Б. К. Кукель, тоже не офицер Генерального штаба, а казак, прошедший, впрочем, кажется, через инженерное училище. Это был очень ловкий, находчивый и усердный чиновник, умевший понравиться не только Н. Н. Муравьеву, но и Д. А. Милютину {1.69}, который считал его одним из лучших начальников окружных штабов. Я хорошо помню, как первый был доволен присланным ему в 1857 году, на Усть-Зею, к подписи проектом рапорта военному министру о вооружении забайкальских казаков.
— Хорошо написано, толково, складно и ничего лишнего; видно перо Кукеля.
И вот, чтобы выдвинуть способного редактора официальных бумаг, Муравьев не затруднился выхлопотать ему в одном и том же году два чина и место начальника штаба, с сохранением притом звания члена Совета Главного управления Восточной Сибири, что давало в сумме до 6000 рублей годового содержания на 28—29 году жизни и на 10—11-м службы. Кажется, что из всех созданных Муравьевым карьер эта была самая блестящая, разумеется после корсаковской. И, говоря сравнительно, она не была оскорбительной для других, но если спросить серьезно, безотносительно, что же сделал Кукель для военного управления в Иркутске, для войск Восточной Сибири, для забайкальских и амурских казаков и для переселенцев на Амуре, судьбы которых были несколько лет сряду в его руках, то придется сказать: не много хорошего. По регулярным войскам в штабе у него были такие беспорядки, что преемник его, Черкесов, нашел в каких-нибудь шести батальонах пятьсот одиннадцать солдат безвестно отсутствовавших, о чем генерал-губернатор Синельников и доносил государю. Это были люди, которых Кукель и его штаб просчитывали, так что правительство отпускало на них одежду, амуницию и продовольствие, но где они были, что делали и даже чем в действительности питались — не знаю. За такие беспорядки, нет сомнения, в любой европейской армии начальник штаба был бы предан суду, а у нас Кукель спасся, потому что умел «влезть в душу», сначала Муравьеву, потом Корсакову, и за ними уже скрывался от всякой ответственности. Казаки забайкальские своим разорением также обязаны, после Корсакова, больше всех Кукелю: ведь он был начальником казачьего отделения в Главном управлении и хозяйственная часть войска была на его попечении. Никогда, разумеется, ему не приходило на ум от красно писаных бумаг о колонизации Амура и о приготовлениях к ней переходить к действительности и отвечать на вопрос: а посильны ли казакам возлагаемые на них натуральные повинности и издержки всякого рода? Да не приходило не потому, чтобы не могло прийти по свойству голоса, а потому, что взвешивать гласно казачьи нужды было нерасчетливо и могло повлечь потерю расположения свыше, чего Кукель никак допустить не мог… «Лови счастье, пока оно дается и «apr`es nous le d`eluge» {1.70}— было всегда его девизом, как он доказал и при конце своей карьеры, когда для поддержания блестящего общественного положения сознательно делал долги, которых уплатить был не в состоянии. Правда, исподтишка он иногда посмеивался над «амурским угаром» и его последствиями; но высказать свои сомнения начальству открыто и настойчиво никогда не решался. Вот сделать, в безопасное время, volte-face {1.71} и согласиться с порицателями хода амурского дела,— о чем свидетельствует Завалишин, — это было совершенно в его природе. Я и сам слышал от него в 1868 году насмешливые замечания об амурской колонизации. Впрочем, он тогда смеялся над всем: над ревизором Лутковским, приезжавшим из Петербурга и видевшим амурские селения только с парохода, то есть не видавшим их иногда совсем; над митрополитом Иннокентием, отправлявшимся из Сибири управлять московской епархией по якутским обычаям, из которых главнейший тот, что архиерейская консистория есть ablupatio poporum et diaconorum {1.72}, над губернатором Педашенко, которого раскольники просили не присылать к ним чиновников, и т. д. Во всяком случае, надобно признаться, что Кукель был много выше разных Буссе, Будогосских, Шелашниковых и им подобных «деятелей» в Иркутске. Для начальника штаба в паскевическом смысле, то есть для ловкого, хорошо знающего бумаги писаря, он был хоть куда, и немудрено, что пленил Милютина, который канцелярскую неутомимость и почтительную гибкость нрава всегда считал главными штабными добродетелями, хотя бы отличавшиеся ими занимали очень самостоятельные и ответственные посты.
Дом Кукеля в Иркутске всегда был самым популярным, пожалуй, даже аристократическим; и это не только потому, что сам хозяин был человек приветливый и любезный, а еще и потому, что с ним жил его тесть Клейменов с женою и дочерью, сестрой madame Кукель (а теперь женою посланника Бюцова). Клейменов был горный инженер-полковник, ревизор енисейской золотоносной системы, куда и ездил каждое лето собирать золотую жатву. Так как на приисках у него бывало по 20 000 рабочих, то он, сверх жалованья, получал по крайней мере 20 000 рублей оброка или подушной подати с владельцев приисков. Таков уже был обычай, терпимый даже Муравьевым, который не хотел ссориться с горными инженерами, чтобы не наживать врагов в Министерстве финансов. Благодаря этим доходам Клейменов мог свободно следовать своим природным наклонностям хлебосола; и как в лизоблюдах и прихлебателях недостатка никогда и нигде не бывает, то в доме его и Кукеля всегда были гости. Тут собирались новости, рассказывались анекдоты, происходили толки о том о сем и шла игра в карты. Любопытно, что главными говорунами на этих беседах были мужчины-хозяева; дамы же, то есть их жены и девица, отличались крайнею молчаливостью, особенно молодая жена Кукеля, довольно красивая, полная женщина, которая была влюблена в своего мужа и рожала ему каждогодно детей. Старик В. В. Клейменов был неистощим в рассказах, которым умел придавать довольно забавную форму; да и видал он на своем веку немало, от Тифлиса до Иркутска и Петербурга. Критического разбора деятельности генерал-губернатора и вообще местной администрации в доме Клейменовых-Кукелей, конечно, не допускалось, и оттого человеку, желавшему пользоваться этим «салоном» для приобретения сколько-нибудь дельных сведений о крае и его деятелях, было в нем скучновато. Впрочем, с Клейменовым иногда можно было петь не одни хвалебные гимны начальству; но Кукель всегда только славословил или заминал речи, непристойные в доме члена Совета Главного управления. И хотя ему многое из изнанки текущих дел было хорошо известно, но он тщательно о том умалчивал, и только через десять лет после отъезда моего из Иркутска, когда Муравьев давно сошел со сцены, его бывший советник и начальник штаба довольно насмешливо излагал мне разные эпизоды из времен «муравьевщины», да и не мне одному, а даже Завалишину.
Кукель, как и Буссе, был военным любимцем генерал-губернатора; в гражданском ведомстве наравне с ними стоял Беклемишев. Вся Россия узнала имя этого человека по его печальной истории с Неклюдовым — и, благодаря «Колоколу», узнала с негодованием. Может быть, корреспонденты Герцена были и правы во многом: дело было по отъезде моем, и я лично его не знаю. Но Беклемишева и Неклюдова я знал лично и, признаюсь, — никакого сочувствия к последнему иметь не могу. Это был хлыщ из самых ничтожных, да еще важничавший своим родством и связями. Что мудреного, что Беклемишев сказал ему какую-нибудь колкость, мало-помалу приведшую ко вражде, драке и потом дуэли. Сам он был человек дела, ненавидевший паразитов, ничем дотоле не замаранный. Правда, над ним смеялись, что он при заселении Читинского тракта брал с верхнеудинских староверов взятки не деньгами, а красавицами, семьи которых выселял на большую дорогу, чтобы почаще их навещать; но я не раз говорил о нем с самими староверами, как выселенными, так и оставшимися на местах, и постоянно слышал от них, что время исправничества в Верхнеудинске Беклемишева было для них золотым веком. «Душевный был человек Федор Андреич: никаких поборов сам не брал и другим не позволял брать. Попросишь о чем — коли можно, сейчас сделает. Ни попы, ни заседатели, ни казаки, ни горные чиновники, ни купцы при нем обижать нас не смели». В некоторых избах крестьян я видел его портрет через несколько лет после оставления им Верхнеудинска: это кое-что значит. Конечно, он был скор, слишком энергичен, но безусловно честен и очень распорядителен. Над Кукелем он имел преимущество человеческого сердца, патриотизма и гражданского мужества: говорить правду даже и тогда, когда это могло не нравиться… Таким по крайней мере он представлялся мне. Н. Н. Муравьев, очевидно, готовил его в губернаторы и до члена Совета Главного управления уже довел; но неклюдовская история сильно повредила ему и заставила выехать из Сибири.
Буссе, Кукель и Беклемишев были люди, выдвинутые самим Муравьевым вследствие многолетнего личного знакомства с их деятельностью; но в Иркутске был еще разряд людей, занимавших видное положение в силу петербургских покровительств, начиная с prot'eg'e императрицы Александры Федоровны, немецкого дезертира юнкера Коха. Это уже неизбежное зло во всех русских губернаторских и особенно генерал-губернаторских резиденциях. Я упомяну только об одном из этих господ, Извольском, потому что разные Анненковы, Арсеньевы, Бюцовы, Гвоздевы, Гурьевы и пр. не стоят того, чтобы их вспоминать, по ничтожности круга их деятельности, хотя между ними могли быть люди хорошие. Извольский был посредственным офицером Генерального штаба, вышедшим в отставку из подполковников с целью добиться, при помощи дядюшки Сухозанета, военного министра, видного места в гражданской службе. Муравьев, для которого содействие Сухозанета было очень важно, и дал ему таковое, сначала в виде члена Совета Главного управления, а потом иркутского вице-губернатора, причем он часто управлял губернией, ибо Венцель, при отлучках Муравьева, занимал уже его место. Жена Извольского, которая собственно была родственница петербургского «Сатурна, пожирающего своих детей», старалась играть в иркутском обществе роль de la plus grande dame {1.73}, что, за отсутствием генерал-губернаторши, ей и удавалось. Муравьев делал ей подарки в день именин, и она, пользуясь таким вниманием, позволяла себе отправлять с генерал-губернаторскими курьерами к тетушке в Петербург меха, бочонки с кедровым маслом или байкальскими омулями и т. п. С одним таким курьером, Оларовским, я помню, вышла презабавная история: сильно нагруженная кибитка его провалилась на плохо замерзнувшей реке Ие, и горностаи мадам Сухозанет были подмочены. Чуть ли даже он не заменил их купленными на собственные деньги. Поблажки жене, разумеется, отзывались и на муже, которому проходили даром довольно резкие промахи и которого Муравьев таки дотянул до губернаторства, правда, вне Сибири. Так, я помню следующий случай. Извольскому понадобился овес для лошадей, по цене более дешевой, чем базарная. Он сказал о том иркутскому исправнику Гурьеву, а тот «распорядился» через одного волостного голову! История немедленно огласилась, потому что такие вещи в муравьевские времена считались в Иркутске предосудительными; но Извольскому все сошло.
Спускаться далее в мир иркутской бюрократии, современной моему пребыванию в Восточной Сибири, я решительно не в состоянии; да и не стоит. Это была обычная губернская бюрократия николаевского заготовления. Был, например, полицмейстер, разъезжавший по городу в санках с пристяжной на отлете, у него была смазливая жена к услугам… впрочем, на этот раз не начальства, как бывало потом, при Корсакове и Фридрихсе, а одного из молодых носителей аксельбантов. Был жандармский офицер Фохт, дубина вершков десяти росту, с широкими пастью и дланью; как человек, который обязан наблюдать за благим поведением других и для которого нет ни за что ответственности, он ругался площадными словами в иркутском «благородном» собрании… правда, на маскарадах, куда имели доступ горничные местных генеральш. Был инженерный капитан-щеголь Рейн, столь исполненный вечно проповеданных им правил благопристойности, что в том же собрании даже дрался с прислугою. Был советник в Главном управлении, хваставшийся честною бедностью, про которого, однако, общий голос настойчиво уверял, что он взял взятку в 5 000 рублей. Опасаясь последствий такой молвы, честный советник ходил в мундире к Венцелю (за отсутствием Муравьева) с просьбою выслать из Иркутска Петрашевского, который будто бы распространяет слух, прибавляя, что «если так поступить с одним горлодером, то другие замолкнут». Когда же Венцель объявил, что сделать этого не может, а что против Петрашевского, хоть и ссыльного, нужно действовать судом, то обиженный сановник объявил, к немалому удовольствию публики: «Стану я ходить по судам срамиться!» — после чего никто уже не сомневался, что взятка была получена…