Путеводитель по поэзии А.А. Фета
Шрифт:
Как пишет С. Г. Бочаров о стихотворении «Моего тот безумства желал, кто смежал / Этой розы завой (завитки. — А.Р.), и блестки, и росы…» (1887), в нем выражен «эстетический экстремизм такого градуса и такого качества („Безумной прихоти певца“), <…> коренящийся в историческом отчаянии» [Бочаров 1999, с. 326].
Представление о «безумии» как об истинном состоянии вдохновенного поэта Фет мог почерпнуть из античной традиции. В диалоге Платона «Ион» говорится: «Все хорошие <…> поэты слагают свои <…> поэмы не благодаря искусству, а лишь в состоянии вдохновения и одержимости <…> они в исступлении творят эти свои прекрасные песнопения; ими овладевают гармония и ритм, и они становятся <…> одержимыми. <…> Поэт может творить лишь тогда, когда сделается вдохновенным и исступленным и не будет в нем более рассудка; а пока у человека есть этот дар, он не способен творить и пророчествовать. <…>…Ради того бог и отнимает у них рассудок и делает их своими слугами, божественными вещателями и пророками, чтобы мы, слушая их, знали, что не они, лишенные рассудка, говорят столь драгоценные
188
См. комментарий А. А. Тахо-Годи к «Иону»: [Платон 1968, т. 1, с. 520–521].
Культ красоты и любви — защитная ширма не только от гримас истории, но и от ужаса жизни и небытия. Б. Я. Бухштаб заметил: «<…> Мажорный тон поэзии Фета, преобладающие в ней радостное чувство и тема наслаждения жизнью вовсе не свидетельствуют об оптимистическом мировоззрении. За „прекраснодушной“ поэзией стоит глубоко пессимистическое мировоззрение. Недаром Фет так увлекался пессимистической философией Шопенгауэра (Артур Шопенгауэр, немецкий мыслитель, 1788–1860, чей главный труд „Мир как воля и представление“ перевел Фет. — А.Р.). Жизнь печальна, искусство радостно — такова обычная мысль Фета» [Бухштаб 1956, с. 254].
Совсем не чужда лирике Фета и оппозиция, антитеза скучной повседневности и высшего мира — мечты, красоты, любви: «Но цвет вдохновенья / Печален средь будничных терний» («Как мошки зарею…», 1844). Контрастно разделены мир земной, материальный и мир небесный, вечный, духовный; противопоставлены друг другу счастливое небо и печальная земля («Молятся звезды, мерцают и рдеют…», 1883), земное, плотское — и духовное («Я понял те слезы, я понял те муки, / Где слово немеет, где царствуют звуки, / Где слышишь не песню, а душу певца, / Где дух покидает ненужное тело» — «Я видел твой млечный, младенческий волос…», 1884).
Проблески высшего идеального видны, например, в прекрасных глазах девушки: «И тайны горнего эфира / В живой лазури их сквозят» («Она», 1889).
Фет неоднократно декларирует приверженность романтическому двоемирию: «А счастье где? Не здесь, в среде убогой, / А вон оно — как дым. / За ним! за ним! воздушною дорогой — /И в вечность улетим!» («Майская ночь», 1870 (?)); «Мой дух, о ночь! как падший серафим (серафимы — ангельский „чин“. — А.Р.), / Признал родство с нетленной жизнью звездной» («Как нежишь ты, серебряная ночь…», 1865). Предназначение мечты — «к незримому, к безвестному стремиться» («Роями поднялись крылатые мечты…», 1889). Поэт — вестник высшего мира: «Я с речью нездешней, я с вестью из рая», а прекрасная женщина — откровение неземного бытия: «<…> смотрит мне в очи душа молодая, / Стою я, овеянный жизнью иною»; этот миг блаженства — «не земной», эта встреча противопоставлена «житейским грозам» («В страданьи блаженства стою пред тобою…», 1882).
Земной мир с его тревогами — сновидение, лирическое «я» устремлено к вечному:
Сновиденье. Пробужденье, Тает мгла. Как весною, Надо мною Высь светла. Неизбежно, Страстно, нежно Уповать, Без усилий С плеском крылий Залетать — В мир стремлений, Преклонений И молитв…(«Quasi una fantasia», 1889)
Еще примеры: «Дайте, дайте / Мне умчаться / С вами к свету отдаленному» («Сны и тени…», 1859); «Этой песне чудотворной / Так покорен мир упорный; / Пусть же сердце, полно муки, / Торжествует час разлуки, / И когда загаснут звуки — / Разорвется вдруг!» («Шопену», 1882).
Поэт подобен полубогу, несмотря на совет «Но быть не мысли божеством»:
Но если на крылах гордыни Познать дерзаешь ты, как бог, Не заноси же в мир святыни Своих волнений и тревог. Пари, всезрящий и всесильный, И с незапятнанных высот Добро и зло, как прах могильный, В толпы людские отпадет(«Добро и зло», 1884)
Таким образом, дерзкий полубог противопоставлен «толпе» и самому земному миру, подвластному различению добра и зла; он выше этого различия, подобно Богу.
Ультраромантическая трактовка предназначения поэзии выражена в речи Музы:
Пленительные сны лелея наяву, Своей божественною властью Я к наслаждению высокому зову И к человеческому счастью.(«Муза», 1887)
Мечты, «сны наяву» выше низкой реальности,
Характерны как отражение романтических представлений Фета высказывания в письмах и в статьях. Вот одно из них: «Кто развернет мои стихи, увидит человека с помутившимися глазами, с безумными словами и пеной на устах, бегущего по камням и терновникам в изорванном одеянии» (Я. П. Полонскому, цитата приведена в письме Фета К. Р. от 22 июня 1888 г. [Фет и К. Р. 1999, с. 283]).
189
Конечно, этот «устойчивый литературный прием, маркирующий (отмечающий, наделяющий. — А.Р.) фигуру поэта <…> признаками боговдохновенности, причастности к „небесным тайнам“, характерен еще для античной традиции, а в русской поэзии встречается начиная с первой трети ХIХ века» [Песков 2007, с. 10–11], однако именно в романтическую эпоху он получает особенное звучание благодаря исполненному серьезности философско-эстетическому обоснованию.
А вот другое: «Кто не в состоянии броситься с седьмого этажа вниз головой, с неколебимой верой в то, что он воспарит по воздуху, тот не лирик» («О стихотворениях Ф. Тютчева», 1859 [Фет 1988, с. 292]). (Впрочем, это «скандальное» утверждение соседствует с замечанием, что поэту должно быть присуще также и противоположное качество — «величайшая осторожность (величайшее чувство меры».)
Романтическое пренебрежение к толпе, не понимающей истинной поэзии, сквозит в предисловии к четвертому выпуску сборника «Вечерние огни»: «Человек, не занавесивший вечером своих освещенных окон, дает доступ всем равнодушным, а быть может, и враждебным взорам с улицы; но было бы несправедливо заключать, что он освещает комнаты не для друзей, а в ожидании взглядов толпы. После трогательного и высоко-знаменательного для нас сочувствия друзей к пятидесятилетию нашей музы жаловаться на их равнодушие нам, очевидно, невозможно. Что же касается до массы читателей, устанавливающей так называемую популярность, то эта масса совершенно права, разделяя с нами взаимное равнодушие. Нам друг у друга искать нечего» [Фет 1979, с. 315]. Показательно и признание, выдержанное в романтических категориях, другу И. П. Борисову (письмо от 22 апреля 1849 г.) о своем поведении как о катастрофе романтика — о «насиловании идеализма к жизни пошлой» [Фет 1982, т. 2, с. 193]. Или такие ультраромантические реплики: «<…> Людям не нужна моя литература, а мне не нужны дураки» (письмо Н. Н. Страхову, ноябрь 1877 г. [Фет 1982, т. 2, с. 316]); «Мало заботимся мы о приговоре большинства, уверенные, что из тысячи людей, не понимающих дела, невозможно составить и одного знатока»; «Мне было бы оскорбительно, если бы большинство знало и понимало мои стихи» (письмо В. И. Штейну от 12 октября 1887 г. — Русский библиофил. 1916. № 4, с. 84; ср.: [Блок 1985, с. 179]).
И. Н. Сухих об этих утверждениях замечает «В теоретических высказываниях и обнаженно-программных стихотворных текстах Фет разделяет романтическое представление о художнике, одержимом вдохновением, далеком от практической жизни, служащем богу красоты и проникнутом духом музыки» [Сухих 2001, с. 51]. Но эти мотивы вопреки утверждению исследователя пронизывают и само поэтическое творчество Фета.
Романтические представления Фета имеют философскую основу: «Философский корень фетовского зерна — глубок. „Не тебе песнь любви я пою, / А твоей красоте ненаглядной“ [190] . Две эти строки погружены в вековую историю философского идеализма, платоническую в широком смысле, в традицию, глубоко проникшую и в христианскую философию. Разделение непреходящей сущности и преходящего явления — постоянная фигура в поэзии Фета. Разделяются — красота как таковая и ее явления, манифестации — красота и красавица, красота и искусство: „Красоте же и песен не надо“. Но подобно же отделяется вечный огонь в груди от жизни и смерти» [Бочаров 1999, с. 329–330].
190
Здесь и далее цитируется стихотворение «Только встречу улыбку твою…» (1873 (?)). — А. Р.
К приведенным С. Г. Бочаровым цитатам можно добавить строки: «Нельзя пред вечной красотой / Не петь, не славить, не молиться» («Пришла, — и тает всё вокруг…», 1866) и высказывание из письма графу Л. Н. Толстому от 19 октября 1862 г.: «Эх, Лев Николаевич, постарайтесь, если можно, приоткрыть форточку в мир искусства. Там рай, там ведь возможности вещей — идеалы» [Фет 1982, т. 2, с. 218]. Но вместе с тем у Фета есть и мотив эфемерности красоты — по крайней мере, в ее земном проявлении: «Этот листок, что иссох и свалился, / Золотом вечным горит в песнопеньи» («Поэтам», 1890) — только слово поэта придает вечное бытие вещам; показательно также стихотворение о хрупкости красоты — «Бабочка!» (1884): «Одним воздушным очертаньем / Я так мила»; «Надолго ли, без цели, без усилья / Дышать хочу». Таковы же и облака: «Невозможно-несомненно / Огнем пронизан золотым, / С закатом солнечным мгновенно / Чертогов ярких тает дым» («Сегодня день твой просветленья…», 1887). Эфемерны не только бабочка, на краткий миг явившаяся в мир, и воздушное облако, но и звезды, обычно ассоциирующиеся с вечностью: «Отчего все звезды стали / Неподвижною чредой / И, любуясь друг на друга, / Не летят одна к другой? // Искра к искре бороздою / Пронесется иногда, / Но уж знай, ей жить недолго: / То — падучая звезда» («Звезды», 1842). «Воздушна» (эфемерна), подвижна и причастна времени, а не вечности и красота женщины: «Как трудно повторять живую красоту / Твоих воздушных очертаний; / Где силы у меня схватить их на лету / Средь непрерывных колебаний» (1888).