Пути-перепутья. Дом
Шрифт:
Кончился праздник, кончился отпуск у жизни. Пора было приниматься за дело. И, войдя в дом, Михаил спросил у жены:
— Ну что тут у вас? Сено не прибрала?
— Прибрала. Родька помог.
— Ну это хорошо, хорошо, жена. — У Михаила просто гора свалилась с плеч. Все время, пока лежал в больнице, с ума не шел недометанный зарод. — А как Калина Иванович?
— Была даве Евдокия за молоком. Лежит, говорит.
— Врачей из района не вызывали? Не установили, какая болезнь?
—
Калину Ивановича, насквозь больного, Михаил привез с Марьюши еще больше недели назад, когда приезжал мыться в бане, и сейчас решил, что самое время проведать старика, а то начнется житейская толкотня — когда выберешься?
— Я быстро, — сказал он жене, мывшей посуду, и тотчас же нахмурился: по лицу понял, что та что-то скрывает от него.
Он терпеть не мог этих клевакинских недоговорок, по нему — вытряхивай, ежели что есть, и потому спросил нетерпеливо:
— Может, не будем в прятки-то играть? Муж домой приехал але дядя?
— Этому мужу надо подумать, еще как и сказать.
— А ты не думай, лучше будет.
— Сестрица твоя дорогая рехнулась — дом бросила. Жила-жила двадцать лет але боле, да дурь в голову ударила — пых из своего дому.
Михаил — убей бог, если что-либо понимал. И тогда Раиса перешла на крик:
— Да чего понимать-то! Тот, пьяница, шурин твой разлюбезный, верхнюю половину дома дедкова продал. Пахе-рыбнадзору. А Нюрка Яковлева разве будет глазами хлопать? Силой вломилась со своим отродьем — другую половину заняла. У меня, говорит, законные права, ставровской крови сын… Вот твоя сестрица и психанула, в хоромы Семеновны перебралась…
— Постой, постой… Да ведь дом-то чей? Дом-то кому отписан?
— А я об чем говорю? Я чего битый час толкую? Бумага на руках, страховку двадцать лет плачу, да я бы такой разгон дала…
— А Петро? А Петр куда смотрел? — Михаил все еще не хотел верить.
— Когда Петру-то смотреть? Петр-то на пожаре был. Да разве сестрица твоя и стала бы кого слушать, раз в голову себе забила…
— Ну а люди, люди? — заорал вне себя Михаил. — Есть у нас в Пекашине еще люди? Але все кругом одне жулики да мерзавцы — делай что хочу?
Он опустился на стул, схватился здоровой рукой за голову. Нет, нет, он и пальцем не пошевелит. Сама выезжала, сама и въезжай как знаешь. Да и вообще, сколько еще будут на нем ездить дорогие братья да сестры? Всю жизнь? До тех пор, пока не сдохнет?
А спустя полчаса, кляня и себя и всех на свете, он подходил к старому дому. Не ради сестрицы-идиотки, нет. А ради старика, ради его памяти. Старик ведь в гробу перевернется, когда узнает, что Нюрка да Паха в его доме хозяйничают.
Всю дорогу он крепил тормоза, всю дорогу говорил себе: спокойно, не заводись, не устраивай дарового спектакля, — а вошел в заулок старого дома да увидал райскую картинку: Петр топориком поигрывает — бревно тешет, Григорий в сторонке на красном одеяле с малыми забавляется, та на вечернем солнышке как ни в чем не бывало белье постирывает — и полетели тормоза.
— У тебя есть, нет мозги-то, инженер хреновый? Та дура вековечная известно, а ты-то чего ждешь? Милицию бы вызвал да в шею ту стервюжину!
— Михаил… Брат… — расстоналась, расплакалась Лиза. — Да разве я думала… да разве я хотела…
И тут Михаил просто полез на стену, заорал на весь конец деревни. А какого дьявола? Кто заварил всю эту кашу?
— Тихо, тихо, Пряслины! — В заулок откуда ни возьмись с треском въехала улыбающаяся Вера. Михаил заорал и на нее:
— Да заглуши ты к чертям свою керосинку! Взяли моду зазря бензин жгать.
Вера нажала на газ еще сильнее.
— Брось, говорю, эту чертову трескотню! Кому говорю? Бревну?
Вера опять треском заглушила крик отца.
— Имей в виду, папа, в Москве за нарушение тишины штрафуют.
— В Москве, в Москве… Здесь не Москва, а Пекашино!
Михаил еще огрызался, еще продолжал рыскать вокруг разъяренными глазами, но запал уже прошел, и в конце концов он махнул рукой и на ставровский дом, и на своих братьев и сестер — сами заварили кашу, сами и расхлебывайте.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Из дому, то есть из деревни, вышли порознь, Лиза даже кузов с собой прихватила — вроде как за травой в навины отправилась, потому что не приведи бог напороться на Паху-рыбнадзора: и бредень отберет и штрафом огреет.
Сошлись у Терехина поля. Быстро спрятали кузов под рябиновым кустом, быстро разобрали меж собой бредень, старый берестяной туес, с которым ходили по рыбу, сумку с хлебами — и дай бог ноги.
Дух перевели, когда вышли на лесную дорогу. Тут Вера два пальца в рот и соловьем-разбойником засвистела на весь лес.
— Ну, девка, девка! — пожурила ее Лиза. — До каких пор в парня-то играть будешь?
Вера стрельнула в тетку своим карим бедовым глазом, и Лиза рассмеялась. Не могла она долго сердиться на племянницу. Все — Михаил, Раиса, Лорка — все отвернулись от нее, когда родила она своих несчастных двойнят, а Вера прибежала ее поздравлять — с цветами, с конфетами, как в кино. И вчера только из Москвы приехала — тоже к тетке объявилась.
Сверху сильно припекало. По еловым стволам, всегда с обрубленными сучьями возле дороги, белыми ручьями стекала смола, злые оводы жгли сквозь напотевшую кофту, слепили глаза. И пыль, пыль била из-под ноги. Это на лесной-то суземной дороге, где всегда, и летом и осенью, бредешь по колено в грязи…