Пути-перепутья. Дом
Шрифт:
Лиза, конечно, сразу заметила непорядок: на лучшее красное одеяло расселись, прямо на голой земле разостлали, но ей и в голову сейчас не пришло попрекать за это своих растяп — таким счастьем, такой радостью вдруг дохнуло на нее с этого красного одеяла.
— А-а, гудела наша пришла! Ну что, сынок, постегаем немножко ремешком маму — для вразумления?
Лиза все про себя отметила — и «маму», и «сынка», и то, как смотрел на нее Егорша, — но все-таки огрызнулась хоть для видимости:
— Хорошему сынка учишь — маму стегать. Мама-то не на плясах была — на работе.
—
Лиза побежала в избу. В шутку, конечно, подавал команды Егорша, но правда-то на его стороне. Куда это годится — человека до такой поры голодом морить! Да, правду сказать, она и сама теперь хотела есть.
Самовар шумит, стол накрыт, перина, на которой валялся Егорша, вынесена в сени. Еще чего?
Она то и дело воровато из глубины избы посматривала на заулок. Сидят. Все сидят. И о чем-то, кажется, разговаривают — Егорша даже палец большой поднял. Наверно, что-то внушает сыну, как положено отцу.
Вася ее удивлял немало. Нелюдимый ребенок. Кроме матери да Татьянки, никого не хочет признавать. Даже к дяде Мише, даром что тот его хлебом магазинным да сладостями постоянно подкармливает, и к тому с ревом иной раз идет. А вот с отцом дружба с первого взгляда. Кровь родная сказывается? Или уж такой у них отец — кого угодно околдует с первого взгляда, стоит ему только свой синий глаз с подмигом навести?
Солнце рылось в Егоршином золоте на голове. Золота в армии заметно поубавилось — не налезают больше волосы на глаза, плечи раздались, а в остальном, ей казалось, Егорша и не изменился: та же тонкая, чисто выстриженная на затылке мальчишеская шея, тот же чуть заметный наклон головы набок и та же привычка ходить дома босиком, в нижней нательной рубахе.
Смятение охватило Лизу.
Она подняла глаза к божнице в красном углу, вслух сказала:
— Татя, что же мне делать-то? Надо бы спросить его сразу, как он жить думает, а я и спросить чего-то боюсь…
Дробью застучала дресва по стеклам в раме — Егорша бросил: поторапливайся, дескать.
— Сичас, сичас! — И Лиза кинулась в чулан переодеваться: не дело это — в том же самом платьишке, в котором коров обряжает, дома ходить.
Платьями она, слава богу, не обижена. Степан Андреянович на другой же день после свадьбы повел ее в амбар и всю женскую одежду, какая осталась от Макаровны и Егоршиной матери, сарафаны, кофты, шубы, платки, шали — передал ей: перешивай, дескать, и носи на здоровье.
И Лиза не стеснялась: и себе шила, да и Татьянку с матерью не забывала где им взять, когда в лавке для колхозника ничего нет?
Солнце из чулана уже ушло, но пестрая копна платьев, развешанных в заднем углу, напротив печки-голландки, все еще хранила тепло, и от нее волнующе пахло летними травами.
Она выбрала кашемировое платье бордового цвета — и не яркое (как забыть, что только что схоронили деда!), и в то же время не старушечье.
— А-а, вот ты где!..
Лиза быстро обернулась: Егорша…
— Уйди, уйди! Бога ради, уйди… Я сичас…
Она испуганно прижала к голым грудям кашемировое платье, попятилась в угол.
Егорша захохотал. Его синие припухшие глаза вытянулись в колючие хищные щелки.
— Не подходи, не подходи… — Лиза лихорадочно обеими руками грабастала на себя платья, юбки.
Егорша улыбался. А потом подошел к ней и с шумом, с треском начал срывать с нее платья. Одно за другим. Как листки с настенного календаря.
И она ничего не могла поделать. Стояла, тискала на груди кашемировое платье и не дыша, словно завороженная, смотрела в слегка побледневшее, налитое веселой злостью Егоршино лицо.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
У Ставровых началась великая строительная лихорадка, с утра до позднего вечера Егорша гремел топором.
Работал он легко, весело, как бы играючи, так что не только ребятишки, бабы постоянно вертелись возле ставровского дома.
Первым делом Егорша занялся крыльцом у передка. Старые, подгнившие ступеньки заменил новыми, вбил железную подкову на счастье, а потом разошелся — раз-раз стамеской по боковинам, и вот уж крыльцо в кружевах.
Точно так же он омолодил баню, жердяную изгородь, воротца в заулке.
Но, конечно, больше всего охов да ахов у пекашинцев вызвал охлупень с конем, который Егорша поднял на дом.
Лиза, когда вернулась с коровника да увидела — в синем вечернем небе белый конь скачет, — просто расплакалась:
— Дед-то, дед-то наш был бы доволен! Все Михаила перед смертью просил: «Ты уж, Миша, коня моего подыми на дом, всю жизнь хотел дом с конем»… А тут и не Миша, внук родной поднял…
— Но, но! — басовито, по-хозяйски оборвал жену Егорша. — Разговорчики!
Ему нравилось быть семейным человеком. Он с радостью, с удовольствием возился с сыном, его не на шутку увлекала новая, почти незнакомая до этого роль мужа.
Сколько через его руки всякого бабья прошло! И ничего себе штучки были не заскучаешь. А все же такого, как с Лизкой, у него еще ни с кем не было это надо правду сказать. Утром проснешься, уставилась на тебя своими зелеными, улыбается: «Я не знаю, с ума, наверно, сошла… Все глежу и глежу на тебя и нагледеться не могу…» А с коровника своего возвращается — ух ты! Вся раскраснелась, застыдилась — как, скажи, на первое свидание с тобой пришла…
Заскучал Егорша на седьмой день.
В этот день у него с утра заболел зуб, ну и как лечить зуб в деревне? Вином. А потом — вино не помогло — взял аршинный ключ от амбара, пошел в амбар — там у бабки, бывало, целое лукошко стояло со всякими зельями и травами.
И вот только он открыл, гремя ключом, дверь — увидел свою тальянку на сусеке. Вся в пыли, в муке, как, скажи, сирота неприкаянная.
Он взял ее, как своего ребенка, на руки, смахнул пыль рукавом рубахи, а потом уселся на порожек — ну-ко, голубушка, вспомним былые денечки! В общем, хотел заглушить боль в зубе — рванул на всю катушку, просто вывернул розовые мехи, а получился скандал. Получилось черт знает что!