Пути-перепутья. Дом
Шрифт:
У Михаила в бригаде из дальних полей недожатой оставалась Трохина навина тот самый участок, на котором вчера соизволил навестить его Егорша. Но сегодня после такого тумана нечего и думать было о Трохиной навине — низкое место. Поэтому, чтобы не терять даром времени, он после обеда перегнал жатку на Костыли — так называются поля за верхней молотилкой.
Работа на этих Костылях — все проклянешь на свете: холмина, горбыли, скаты. За день и сам начисто вымотаешься, и с лошадей не один пот сойдет.
Но весело.
Деревня
Но самое главное веселье, конечно, молотилка у болота, к которой вплотную подходят поля. К бабам на зубы попадешь — изгрызут, измочалят, как сноп, а чуть маленько зазевался — чох из ведра водой, а то и с жатки стащат. Навалится со всех сторон горластая хохочущая орда — что с ними сделаешь?
Сегодня Михаил с удивлением посматривал в черную грохочущую пасть ворот, в которых столбом крутилась хлебная пыль. Он уже три раза проехал мимо, и хоть бы одна бабенка выскочила к нему из гумна.
Ага, вот в чем дело, догадался наконец, Железные Зубы тут (он узнал Ганичева по черному кителю, жестяно отливающему на солнце возле конного привода).
Районных уполномоченных стали приставлять к молотилкам с осени прошлого года. И будто бы такая мода заведена не только у них на Пинеге, но и в других районах области. Для того, чтобы колхоз быстрее выполнил первую заповедь. И для того, чтобы поменьше зерна попадало бабам за голенища. Так, по крайней мере, говорят, в шутку сказал Подрезов на каком-то районном совещании.
Поднявшись в угор, Михаил слез с жатки, выломал на промежке, возле дороги, черемуховую вицу: лошади сегодня ни черта не тянут, особенно Серко, на котором за грибами ездили.
Над черемуховым кустом лопотали осины, уже прошитые желтыми прядями. Серебряные паутинки плавали в голубом воздухе…
Михаил вспомнил, как из этого самого осинника он когда-то воровски поглядывал на Варварину поветь, и невольно посмотрел на ее дом.
У него глаза на лоб полезли: ворота на Варвариной повети были открыты. Те самые ворота, через которые он когда-то залезал по углу.
Он сел на промежек, чтобы прийти в себя. Значит, давеча ему не показалось — Варварины глаза были в окошке…
Мысли у него прыгали и скакали в разные стороны, как лягушата. Голова взмокла — не от солнца, нет. Сердце гремело, как колокол. Все, все было точь-в-точь как раньше, когда он был мальчишкой.
Что придумать? Что? Дождаться вечера? Темноты?
Он глянул на солнце — целая вечность пройдет, покуда дождешься вечера.
Так ничего и не придумав, он сел наконец на свое железное сиденье, погнал лошадей вниз, к молотилке.
Ворота на Варвариной повети все так же зазывно были открыты…
У молотилки остановил лошадей (те только этого и ждали), с бесшабашным видом пошел к бабам.
— Пить нету?
Глупее этого, наверно, ничего нельзя было придумать, потому что бабы с нескрываемым изумлением переглянулись меж собой: дескать, какое тебе питье надо — болото с ручьем под боком.
Нюрка Яковлева первая повернула разговор на «божественное»:
— С кем целовался? Какая милаха так жарила, что осенью высох?
— Ха-ха-ха-ха!
— О-хо-хо-хо-хо!
Подошедший на смех Ганичев строго заметил:
— График срываешь, Пряслин. Барабан загрохотал.
— Ну ладно! — беззаботно махнул рукой Михаил. И громко, чтобы все слышали: — Пойду к Лобановым. Я еще не привык с лошадями из одной колоды пить.
Раньше, пять лет назад, когда он белой ночью, как вор, крался с задов к Варвариному дому, самым трудным для него было проскочить от амбара в поле до повети — три окошка у Лобановых нацелены на тебя. И сколько же топтался и трясся он возле этого амбара, прежде чем решиться на последний бросок!
Сегодня Михаил прошел по меже мимо амбара не останавливаясь, а на лобановскую избу даже и не взглянул.
Закачало его, когда он подошел к воротцам да увидел в заулке свежепримятую траву: Варвара своими ногами топтала.
У него не хватило духу поставить свой сапог на ее след, и он начал мять траву рядом.
Руки сами по старой привычке нащупали в воротах железное кольцо с увесистой серьгой в виде восьмигранника. Сноп яркого света ворвался в нежилую темень сеней, вызолотил массивную боковину лесенки, по которой он столько раз поднимался на поветь…
Но он задавил в себе нахлынувшие воспоминания, взялся за скобу.
Варвара мыла пол. Нижняя подоткнутая юбка белой пеной билась в ее смуглых полных ногах, красная сережка-ягодка горела в маленьком разалевшемся ухе…
— Ну, чего в дверях выстал? Так и будешь стоять?
Михаил перешагнул через порог. Дунярка разогнулась.
Да, это была она, Дунярка, хотя и не так-то легко было признать в этой сытой, раздобревшей женщине с румяным лицом его мальчишескую любовь.
Впрочем, Дунярка и сама не скрывала происшедших с нею перемен.
— Крепко развезло? На дистрофика не похожа? Ничего, Сережка у меня не возражает. Его на сухоребриц не тянет.
Сполоснув руки под медным, уже начищенным рукомойником, она поздоровалась с ним за руку, подала стул, села сама напротив.
— А я тебя давеча тоже не сразу узнала. Вон ведь ты какой лешак стал, баб-то всех с ума, наверно, свел. Я в районе у тетки два дня жила — не видала такого дяди.
Дунярка говорила запросто, по-свойски, как бы приноравливаясь к нему, но именно это-то и не нравилось Михаилу. Как будто он уж такой лопух — языка нормального не поймет. А потом — за каким дьяволом постоянно вертеть глазами? В Пекашине и так всем известно, что в ихнем роду глаза у баб исправны.