Пути в незнаемое. Сборник двадцатый
Шрифт:
Выходит, Пушкин хвалит, «рекламирует» то, с чем не может согласиться, против чего пишет!
Мало того, позже, в 1836 году, перерабатывая поэму в надежде все же пробиться сквозь цензуру, Пушкин добавляет к этому примечанию слова, которых вначале не было: «Мицкевич… в одном из лучших своих стихотворений Олешкевич».
Русский поэт явно желает обратить внимание соотечественников на эти практически недоступные, неизвестные им стихи. Он как бы призывает — добыть, прочесть…
Чуть дальше:
О мощный властелин судьбы! НеПримечание к этим строкам внешне нейтральное — «смотри описание памятника у Мицкевича». Во всей стране, может быть, единицы могли бы в ту пору понять, в чем дело.
А ведь снова едва ли не «знак согласия»! Пушкин как бы ссылается… на себя!То есть на того «русского гения», который в стихотворении «Памятник Петру Великому» говорил:
Царь Петр коня не укротил уздой. Во весь опор летит скакун литой, Топча людей, куда-то буйно рвется, Сметает все, не зная, где предел. Одним прыжком на край скалы взлетел, Вот-вот он рухнет вниз и разобьется. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Но если солнце вольности блеснет И с запада весна придет к России — Что станет с водопадом тирании?Так говорил Пушкин, герой стихотворения Адама Мицкевича. Но Пушкин, автор «Медного всадника», разве с этим согласен? Разве может присоединиться к отрицательному, суровому приговору, который Мицкевич выносит этому городу, этой цивилизации?
Польский поэт всеми стихами «Отрывка» восклицает «нет!».
А Пушкин?
Не раз за последние годы, и более всего — во вступлении к «Медному всаднику», он говорит да!Он обладает, по словам Вяземского, «инстинктивной верой в будущее России!».
И вот в самом остром месте полемики — каков же пушкинский ответ на вопрос Мицкевича о будущем, вопрос — что станет с водопадом тирании?
«Властелин судьбы» выполнил свою миссию, однако же будущее его Дела, будущее страны — все это неизвестно и вызывает тревожное:
Куда ты скачешь, гордый конь, И где опустишь ты копыта?На вопрос отвечено вопросом же!
Ни Пушкин, ни кто-либо из его современников не могут еще дать ответа…
Однако Мицкевич хоть и спрашивает, но не верит. Пушкин спрашивает и верит.
Мицкевич — нет!
Пушкин — может быть!
Для того чтобы достигнуть такой высоты в споре, чтобы не поддаться искушению прямого, резкого ответа, не заметитьдаже того, что касается его лично, Пушкин должен был, говорим это с абсолютной уверенностью, преодолеть сильнейший порыв гнева, пережить бурю куда большую, чем многие его житейские потрясения.
К сожалению, биография поэта для следующих поколений была и осталась куда в большей степени внешней, нежели глубинной.
Личной неурядице, ссылке, царскому
Однако горечь, гордость, чувство справедливости ведут автора «Дзядов» к той крайности отрицания, за которой истина слабеет… Пушкин же «Медным всадником» достиг, казалось бы, невозможного: правоте польского собрата противопоставлена единственно возможная высочайшая правота спора-согласия!
Только так; всякий другой ответ на«Ustep» был бы изменой самому себе.
Только так, ценой таких потрясений и преодолений рождается высокая поэзия.
Польский исследователь В. Ледницкий более полувека назад точно и благородно описал ситуацию, хотя и в его труде все-таки представлен уже готовый результат конфликта — не сам процесс: «Пушкин дал отповедь прекрасную, глубокую, лишенную всякого гнева, горечи и досады, она не носила личного характера, не была непосредственно направлена против Мицкевича, но Пушкин знал, по крайней мере допускал, что польский поэт все, что нужно было ему в ней понять, поймет. Поэма исполнена истинной чистой поэзии, автор избег в ней всякой актуальной полемики, дал только искусное оправдание своей идеологии и не побоялся, возбужденный Мицкевичем, коснуться самого больного места в трагической сущности русской истории. В «Медном всаднике» Пушкин не затронул русско-польских отношений и тем самым оставил инвективы Мицкевича без ответа».
Величайшая победа Пушкина над собою, победа «правдою и миром» достигнута — и поэмой, и примечаниями, наконец, еще и переводами…
Той же болдинской осенью, из того же IV парижского тома Мицкевича Пушкин переводит две баллады — «Три Будрыса» (у Пушкина — «Будрыс») и «Дозор» (у Пушкина — «Воевода»). Знак интереса, доброжелательства, стремление найти общий язык.
Но история еще не окончена.
Примирениебыло столь же нелегким, как вражда.
Пушкин знает цену Мицкевичу; в своей жизни он редко встречал людей, равных или близких по дарованию. Скромный, снисходительный, чуждый всякой заносчивости, готовый (как его Моцарт) назвать гением («как ты да я») любого Сальери, Пушкин при этом отлично знает цену и себе; Карамзин, Грибоедов, Гоголь, Мицкевич — вот немногие, с которыми, наверное, ощущалось равенство гениев.
Пушкин(при виде Мицкевича): «С дороги, двойка, туз идет!»
Мицкевич:«Козырная двойка туза бьет!»
Один из общих друзей припомнит, как «во время одной из импровизаций Мицкевича в Москве Пушкин, в честь которого был дан этот вечер, вдруг вскочил с места и, ероша волосы, почти бегая по зале, восклицал: «Какой гений! какой священный огонь! что я рядом с ним?» — и, бросившись Адаму на шею, обнял его и стал целовать как брата…».
Беседы с таким человеком для Пушкина неизмеримо важнее обыденных объяснений, в них, может быть, главная мудрость эпохи.