Путник со свечой
Шрифт:
Монахи громко прочли сутру «Бессмертные будды», кланяясь наставнику, громко вторили: «Посвящаю себя будде Амитабе, его милосердию, его мудрости». Действительно, только безумцы могут возносить молитвы в стенах, обрызганных кровью. Молод настоятель, но красноречив, чего же он хочет от человека, в которого плюнул? Или думает, что слюна, душистая от благовоний, приятнее жирного плевка Гу И? Бедный наставник Гао Юйгун! В высоком зале, где мы с тобой выпили так много вина, теперь сидят отшельники тоски. В память о твоей учености здесь остались кожаные ремешки рукописей, высохших, как листья чеснока; кассию, ирис и ревень, что ты сажал всю жизнь, выдернули из земли.
Я
Одиноко и так тяжело!..
Однажды с наместником Ань Лушанем проезжали мост через Янцзы — легкий, кружевной, словно фарфоровый, а проходят быки с повозками, груженными камнями, не прогнется. Говорят, этот мост длиною в семьдесят шагов за одну ночь построил каменотес Лу Бань, сжалившись над жителями, каждый год наводившими переправу. Воздали жители хвалу каменотесу, пели в честь него песни. Услышал про мост отшельник Чжан Голао, навьючил осла переметной сумкой — и мост закачался, прогнулся, а в камне, как в глине, оттиснулись ослиные копыта; непомерную тяжесть взвалил Чжан Голао на осла: в один кошель сумы положил солнце, в другой — луну. Прогнулся мост, но устоял, не рухнул.
Тяжелы луна и солнце. Но тяжелее всего — неволя. Как взлететь журавлю, если к крыльям привязаны камни? Как нырнуть рыбе, если в жабры вонзился крючок? Как постичь Дао, если думаешь о спасении мира? Жизнь коротка, но тягот в ней на тысячу лет!
Плотник приладил колесо, монахи вернулись в монастырь, стражники седлают коней, слуги подняли паланкин, где храпит Гу И.
Все дальше на юг катит повозка, в Елан, а сердцу все холоднее. Трава в лунном инее, усталые гуси ищут пропавшую отмель. Шуршит бамбуковая заросль, сияет луна, поле цветущей гречихи белеет как снег.
Глава седьмая
1.
— Отец!
Будто наяву слышен голос сына, но он за тысячу ли. Однажды Чжуан-цзы приснилось, что он — бабочка, он от души наслаждался, порхая с цветка на цветок, но вдруг проснулся и удивился, что он — Чжуан-цзы, никак не мог понять: снилось ли ему, что он бабочка, или бабочке снится, что она Чжуан-цзы. Это и называется превращением вещей. Если так изменчивы мы сами, по-разному воспринимая себя во сне и наяву, душой и телом, что же тогда сказать о бесконечных формах природы? Если отдельные существа могут претерпевать такие изменения, то весь мир должен пребывать в непрерывном движении. Тогда что же удивительного, что Чжуан-цзы стал порхающей бабочкой, а Ли Бо оказался в клетке, как животное. Но если разум и честь так преходящи, чего же мы добиваемся своими трудами и мучениями?
Ли Бо сидел на полу, погрузившись в странности превращений, но снова услышал: «Отец!» — так внятно, что испуганно закрыл уши. Жалобно всхлипывая, косматый старик забился в угол клетки, задрожал. О небо! Разве не все исполнили повеление императора, неужели остался на земле хоть один, кто не плюнул в меня? Ха-ха! Конечно, остался — мой сын Байцин! Но как же он узнает меня, если мы никогда не виделись?
В день, когда он принес из Чэнду саженец персика с корнями в комьях земли, обвязанный мокрой рогожей, госпожа Цуй легла навзничь, а он, ее супруг, лег ничком — свет и тьма соединились, дав начало новой жизни, имя которой скажут вслух через
Госпожа Цуй отняла от глаз рукав, мокрый от слез, часто дыша, словно кость попала в горло, и нерожденный услышал частые удары материнского сердца. А вечером подсела к тазу, натужилась — плод выскользнул из чрева и не дышит. Повитуха даже доставать не стала — задвинула таз под лежанку, куда уложили безутешную мать. Про дитя забыли, пока оно не закричало. Сперва испугались — не лисица ли оборотень? Повитуха достала дитя, шлепнула по сморщенным ягодицам — кричит. Родился вместе с именем, так и назвали Ши-дэ — Найденыш, и так написали почтенному супругу и отцу мальчика. Так и звали до первой прически, только мать называла Хуан Лао — Желтый Персик. Сама она пригожа и нежна лицом — желтым, как обмолоченная рисовая солома.
Лицо матери — первое, что увидел ребенок. Потом земляной пол, черные от копоти стропила, очаг, лежанку, сестрицу Пиньян, белого козленка, крошечный огород с морковью, капустой и бобами, крошечное поле в тени Черепаховой горы, дорогу... Только отца не увидел сын. Наверное, всей семьей смотрят на дорогу: не клубится ли пыль под конем господина Ли? Нет ли вестей от господина Ли? Но высоко летят утки, еще выше серые гуси — не роняют перья. Нет вестей от отца и супруга. Чужие знают о нем, близкие не ведают — такова судьба необычных людей. Далеко уносят людей реки, дороги и годы.
Он написал им из тюрьмы. Если не дошло письмо, то теперь уж дошла весть о государственном преступнике Ли Бо, сосланном в Елан.
— Отец!
Высокий юноша торопливо развязывает котомку, сыпется рисовая мука — так долго он шел по следам отца, что рис истолокся, истерся, как в жерновах, стал мукой.
— Отец, вы прощены! — А губы дрожат. — Сам полководец Го Цзым дал мне золотую табличку императора!
Со всех сторон бегут переполошившиеся стражники. Гу И с трепещущим сердцем встал с теплой лежанки, в ушах еще звучат голоса молоденьких певиц, сердце еще согревает вино, до середины догорели квадратные свечи, тают сфинксы, тисненные в душистом воске. В раздвинутую створку видны факелы, стражники, разгневанный начальник уезда.
— Кто осмелился нарушить покой господина инспектора Гу И? Я, отец и мать народа, повелением Сына Неба лично опекаю уезд. А вы, бездельники, глаза выпуча, нарушаете все приличия. Разве могу я, начальник уезда, стать посмешищем для высокого чиновника и для народа? Тупые твари, нет в вас ни души, ни ума: ведь начальник говорит, а вы не соображаете!
— Отец и мать народа, тут какой-то сумасшедший твердит, что он сын Ли Бо.
— Безобразие! Какое безобразие так опозорить меня перед официальным представителем из столицы! Немедленно схватить наглеца!
— Стойте! — Байцин высоко поднял золотую табличку. Стражники повалились на колени. Подошедший Гу И дрожащей рукой взял золотую табличку, плюхнулся прямо в лужу, прочитал начертанное острым резцом: «Мы, единственный, больше не сердимся на Ли Бо и жалуем его званием беспечного и свободного ученого. В любом винном заведении страны он вправе требовать вина, а в государственной казне — деньги: в окружном управлении тысячу гуаней, а уездном — пятьсот. Военные и гражданские чины или простолюдины, не оказавшие при встрече с ученым должного уважения, будут наказаны как нарушители императорского указа».