Путник со свечой
Шрифт:
Однажды в Балхе, ворочаясь среди храпящих в караван-сарае, он вспомнил слова, услышанные через пространство времени: «Почтенный учитель, начало наших бед не в том, что вы не можете нас научить, а в том, что не велите знать». Но кто их сказал, Хайям или кто-то другой, разве ответишь?
Старик хотел пить, а воды не было; возможно, она струилась совсем рядом, журчала по камням, светящимся солнечными бликами, или прохладными волнами омывала берег. Но старик боялся свернуть с дороги.
«Ничего, потерплю. Может, встречу караван или приду в селение. Ничего, я потерплю, не такая уж сегодня жара».
И он шел дальше, опустив грязноволосую
Старик горестно облизал пересохшие губы, вздохнул. Перетянул на впалый живот узел пояса. Веревка была толстая, поэтому узел получился большой и сбивался на правый бок, больно натирая кожу.
Однажды он уже шел Нишапурской дорогой, мимо старых ветвистых черешен. Тогда в этом доме с глиняным дувалом была подстава шахских гонцов, здесь неутомимые всадники меняли коней, ели, запасались водой и мчались дальше. Сейчас дом обвалился, рухнули стены, арык засыпало песком, и только две старые черешни вышли к дороге, словно встречая гостей. Жители давно оставили дом, построили себе новое жилище, а деревья остались — теперь они настоящие хозяева дома, хранители погасшего очага; они не могут, как люди, уйти в другие селения, города, страны — здесь их вечная родина. Глубокая вода поит их корявые корни, проросшие глубоко во тьме земли, обжигающее солнце переполняет сладким соком их плоды, ветер с далеких вершин обрывает спелые черешни, роняя в мягкую красную пыль. Но пора плодов еще не настала, лишь недавно облетели цветы.
— О дорога! — прошептал старик. — О великая дорога! Почему пахарь, мотыжа землю, находит серебро и бронзу, а я, который прошел тебя от начала до конца, от зари до заката, не нашел даже черствой лепешки? Я вышел в путь сильным и крепконогим, громко смеющимся над стариками, а теперь я сам стар и похож на облезшего верблюда. Ты отняла у меня все, дорога, ты ненасытно впитала мою жизнь, как пролитую воду, так дай мне хоть глоток за отнятые годы, ведь я учитель Омара Хайяма! Я кормил его своими знаниями, как голодного птенца, а сейчас он взлетел над Западом и Востоком, и в мудрости моему ученику нет равных среди живущих.
Бормоча и вздыхая, старик брел дальше. Лицо его кривила боль, когда босая нога наступала на камешек, припорошенный пылью. Однажды он даже зарычал — словно пять скорпионов вонзили жала в огрубевшую подошву, это был не камень и не скорпион, а женская бронзовая пуговица в форме птичьей лапы, цепко сжимающей шарик из синего лазурита, об нее он и поранился до крови. Отерев рукавом пыль, старик сунул пуговицу за щеку — больше некуда было спрятать, к тому же, если сосать бронзу, не так хочется пить, и еще, слышал он, лазурит помогает при лихорадке и беспокойном сне.
Дорога стала пурпурной, когда он услышал за спиной нарастающий топот. На стремительном коне промчался воин, спеша с повелением шаха; старик даже
Пройдя еще фарсанг [1 Фарсанг — 6 километров.] он увидел вдали темную точку. Путник? Нет, не похоже. Всадник? Старик торопливо свернул на обочину. И точка тоже замерла. Дерево! Старик хрипло засмеялся — вдруг там вода, ведь где ей и быть, если не рядом с деревом.
Это было мертвое дерево — шелковица, пораженная гневом аллаха; обугленный ствол, расколотый до сердцевины, чернел огромным дуплом, где в полный рост мог встать человек. Кривые ветки воздели изуродованные руки, словно моля о пощаде. Уже никогда не оживут они зелеными листьями, никогда не прошуршат по листьям сладкие ягоды — божий гнев страшен. Но пока стоит дерево, пусть изрубленное, пусть сожженное, пока цепляется омертвевшими корнями за землю, у него нельзя отнять тень.
В тени шелковицы лежал младенец. Старик присел на толстый корень, рассматривая красное с желтизной лицо, приплюснутый нос, синие выпуклые глаза, осторожно протянул кривой палец, и младенец довольно зачмокал.
— Кто тебя здесь оставил, маленький человек? Даже волчица не бросает своих детенышей. Может, разбойники убили твою мать? — Бронзовая пуговица, царапая язык, мешала говорить, и старик положил ее на землю. — Может, змея ужалила ее в сердце, когда она искала для тебя воду?
Тень, заботливо укрывшая дитя, медленно разжала громадные черные руки и передвинулась, рыжие тоненькие волосы вспыхнули медным блеском. Ребенок зажмурился и заплакал. Старик достал из-за пояса дудочку, раздвинул грязные усы, поднес к губам косточку орла. В тишине зазвучала протяжная унылая мелодия, она струилась как ручей, бегущий по горному склону, — чисто и легко, на одной печальной ноте, беззащитной в тишине и одиночестве.
— Что мне с тобой делать, маленький человек? Я стар и беден, у меня нет ничего, только дудочка и бронзовая пуговица. Все, что я накопил, отняли несправедливые жадные люди. А тебе еще ничего не успели дать, кроме жизни и старой тряпки, на которой ты лежишь. Кто твоя мать, откуда? Из Герата, Бухары, Ургенча? — Ребенок брызнул тонкой струйкой на сморщенную старческую ладонь. — Мальчик. Мужчина... Может, кто-нибудь даст мне за тебя хотя бы десять дирхемов, тогда мне не придется идти в Нишапур пешком, а там мне только стоит сказать, что я учитель Хайяма, и меня сразу помоют в бане, оденут в дорогие одежды, угостят кебабом и шербетом.
Ползая на четвереньках, старик собирал травинки и листья подорожника. Набрав полную горсть, вернулся к младенцу и устало лег рядом, пережевывая стершимися зубами пахучую зелень. А мальчик пищал, как птенец. Он еще был частью природы, и обрезанная серебристая пуповина еще незримо соединяла его с землей, небом, травой, птицами, зверями, обгоревшим деревом. Его круглые глаза смотрели по ту сторону бытия — бессмысленного и вечного. И все- таки это был человек, неважно — из Герата, Бухары или Ургенча, но, обреченный волей творца жить, он жил. И крохотная жизнь его — тоньше паутины, легче козьего пуха, короче ресницы — уже вобрала в себя все, что суждено испытать каждому, будь он нищий бродяга или царь царей: страх, сиротство и боль.