Путник со свечой
Шрифт:
Лошадь погоняют криком «Юй, юй!», кур скликают — «Ачи, ачи!» А поэтов?
В прошлом письме, сын, я писал тебе об императоре Цао Пи и брате его Цао Чжи. Император поверил злым словам, сказанным о брате, и велел ему явиться во дворец. Войдя и встав на колени, Цао Чжи увидел шелковый шнурок на атласной подушке, отчего горло его сразу зачесалось, и сглотнул слюну. Прежде чем поднести шнур брату, император повелел ему сочинить строки о братьях, причем слово «братья» не должно было упоминаться. Семь шагов отделяли Цао Чжи от шнура в руках брата, и за эти последние семь шагов надлежало сложить стихи. С тех пор они так и зовутся — «Строки семи шагов».
Чтобы сварить бобы, зажгли
Бобы в котле заплакали:
Ведь мы одного корня,
Зачем же вы так торопитесь сварить нас?
[1 Пер. Л. Черкасского.]
Сколько прекрасных песен сложено в клетке...
Видишь, мой сын, так было до меня, так и при мне. Но жаль, что пришлось в мои вечерние годы думать о смерти в одиночестве...
Близкие — далеко. Бесконечное — рядом. В такую ночь кажется: даже звезды унесло ветром, закружило по водам небесной реки.
Три весны птицы прилетают в покинутое селенье, кружатся над пустыми домами и улетают. И мое имя покружится над Срединной страной, и кто-то окликнет меня в другой жизни, посмотрит вслед, провожая взглядом. Кем хочешь считай себя при жизни — Конфуцием или Буддой, скажи, что ты выше горы Тайшань и глубже моря Семи Островов — это твое дело, твои слова, но после жизни от тебя останется только то, что останется, а будет ли это с пылинку или с Великую стену — измерят люди.
Тянет холодом из щелей. Только бамбуковой роще не страшен ветер. И старой сосне. А река опять прорвет дамбу и затопит посевы, и три дня будет пусто в сетях рыбаков — предчувствуя сильный ветер, рыба заранее уходит в глубину.
Долго лежу без сна, слушая ветер. В тушечнице есть еще тушь. Когда-то ее для меня растирала любимая наложница государя Янгуй- фэй, а сам император Сюань-цзун держал кисть. Когда-то я ездил на жеребце из императорских конюшен, уздечка на нем была филигранной, седло украшено белым нефритом, постель моя была из слоновой кости, тюфяк — из тончайшего шелка. Я ел с золотой посуды. Но сейчас я сам достаю кисть, растираю тушь, и все это только для тебя, моего сына. Ты пришел в мир из такой дали, где свет и тьма еще не разделились, и я пришел оттуда, и все люди.
Твоя мать часто называла меня «легкомысленным» — она права. Я оставил вас, мать твоя вышла меня провожать с мокрыми рукавами, а я ни разу не оглянулся назад. А сейчас сижу лицом к ней и слышу ветер, вижу только тьму. Я написал сто тысяч знаков, но письма не любил писать. В винных лавках Чанъани и Лояна платил за вино золотом и серебром, а вы ели бобовую похлебку, сваренную на бобовой ботве.
Я мог сделать твою мать счастливой, но хотел осчастливить всю Поднебесную, спасти мир. Я хотел послужить опорой нашему просвещенному властителю, но тщетно я обсуждал имперскую политику — пурпурная лента министра никогда не свисала с моего плеча. Ну разве не легкомысленный Ли Бо?!
Если кто-нибудь скажет, что я был великим храбрецом, знай — это так: в искусстве фехтования на мечах я мало кому уступал, в рукопашном бою не уступал никому. Но есть мужество отваги, есть мужество отчаяния и есть мужество надежды — среди всех других оно как яшма среди обычных камней.
Когда я писал на белой бумаге черной тушью, каждым ударом кисти я белил черную прядь волос твоей матери. Мы, мужчины, тщеславны и высокомерны, мы кичимся остротой ума и чиновничьим поясом, мы постигаем Дао, мы укрощаем варваров. Но среди мужчин мало истинных мужей, и это печально.
Хочу тебе сказать: знание только в юности приносит радость, в зрелые годы его не замечаешь, в старости оно тяготит, если не превращается в поэзию, как расплавленный металл в девять
В моих стихах ты найдешь то, что не прочитаешь в моих письмах, но в них есть то, о чем я умолчал в стихах; то и это — две половинки тигрового знака. Сложи их.
Великое событие можно запечатлеть одним ударом кисти. Сейчас я дожил до того возраста, когда сердце болит не от любви или гнева, а просто потому, что слишком долго билось; я понимаю, что был расточителен в словах. А каждому отпущено не только точное число дней, но и число слов; если ты не скажешь их, ты не выразишь себя; если будешь говорить без умолку, слова не выразят тебя. Слово, сказанное вчера, должно отличаться от слова, сказанного сегодня. Снег при свете солнца и луны различного цвета.
В вечерние годы мои я понял то, чего не понимал в начале и середине жизни: мастеру стрельбы из лука не нужен лук и стрелы — ему нужна цель.
Однажды Ван Вэй сказал мне, что Бодхидхарма семь лет просидел в монастыре лицом к стене. Я промолчал. Он повторил. Я снова промолчал. Он повторил в третий раз, тогда я ответил: «Бодхидхарма семь лет просидел лицом к стене».
Ван Вэй обнял меня и заплакал. Плачут и от малого, и от великого. Тогда я смеялся над его слезами, но только в тюрьме, где, куда ни глянешь, видишь стену, понял причину его слез, его печали обо мне. Ван Вэй плакал обо мне, а я над ним смеялся. Теперь воробьи и цикады смеются надо мной: Ли Бо упал с лежанки, а возомнил, что рухнул с небес.
Поздно лить слезы. Кованое не изменишь, пока не раскалишь докрасна. Хотя я стоил больше, чем царства, мне не повезло — печальная история, которую я не хочу больше повторять.
Запомни: убогая одежда, стоптанная обувь — это бедность, а не стесненное положение. Стеснен тот муж, который, обладая естественными свойствами, не может их проявить. Такого называют не получившим признания своего времени.
Великая птица фэн отправилась в полет, решила навестить все концы земли. Но посреди неба она дрогнула, ей не хватило сил...
Сын мой, я не оставляю тебе золотую печать, императорскую дорогу, могучих коней на каждой подставе. После меня останется примятая трава, след сандалий на горной тропе, воды сомкнувшейся реки за старой лодкой. Ищи меня, как охотник выслеживает тигра, — и ты отыщешь мои следы. А мне пора возвращаться домой.
2
Голый человек — никто, дикарь, животное. Но когда с плеч струится тяжелый фиолетовый халат, расшитый на груди и спине золотыми фазанами, перетянут атласным желтым поясом, к которому подвешена лаковая коробочка для письма, когда под подбородком завязаны тесемки лиловой прямоугольной шапки, голый человек чудесно преображается в ханьлиня — члена императорской академии, в китайца выдающегося, гордость трех поколений родни, на которую он отбрасывает благословенную тень, потому что даже из миллиона один не становится ханьлинем; конь у него из императорской конюшни, седло выложено серебром, двое слуг по бокам несут трехъярусные зонтики, оберегая великого человека от зноя и дождя, два стремянных ведут кобылу под уздцы, и стража, охраняющая запретный город в Чаньани, беспрепятственно пропускает ханьлиня в пурпурные ворота. Ханьлинь — человек государственный, все необходимое получает из казны: уютный дом с маленьким садиком и прудом с красноперыми карпами, слуг и наложниц, шелк и фарфоровую посуду, сою и рис, тушь и бумагу. Ли Бо — единственный, кто стал ханьлинем, не сдавая экзаменов, потому что он талант редчайший, драгоценный, единственный, шелковые свитки с его строфами покупают принцы и министры не торгуясь: взмахнул кистью — и пригоршня полна золота.