Путник со свечой
Шрифт:
— Что, Люк, сеньор Марбуэ изволил пригласить меня к обеду? Знаешь, сегодня ему придется рассказывать свои небылицы кому-нибудь другому, а я решаю трудную задачу. К тому же мне что-то ныне нездоровится, мой славный пес: такая боль в паху и голова словно в огне. Чума в наших краях, чума! А разве есть в мире такая напасть, которая минует Франсуа Вийона? Да она за сто лье не поленится навестить меня! Люк, как бы я хотел стать собакой и рыскать по дорогам королевства, отыскивая след Берарды дю Лорье! Я бы расспросил всех встречных собак — не видели ли они госпожу аббатису? Ее очень легко узнать среди других женщин — она прекрасней всех! Но вместо того чтобы бежать, ловить дрожащими ноздрями запах ее тела, я сижу в дурацкой башне или валяюсь под сосной, как упавшая шишка.
Пес нетерпеливо потянул зубами плащ, заскулил. Франсуа почесал ему сморщенный черный загривок; Люк закрыл янтарные глаза и ласково подныривал под ладонь.
— А сколько лет живут собаки? Не знаешь? Ну, тогда пошли.
Вийон с удивлением смотрел на свои ноги — они подламывались и ступали вовсе не туда, куда ему хотелось: вдруг сворачивали в сторону, пятились, дрожали.
— Давай-ка отдохнем. Нет, еще подальше, в кустах орешника, а то солнце бьет прямо в глаза. О-о! Я, пожалуй, останусь здесь, а ты беги, иначе останешься без обеда. Ангелы едят раз в день, люди — два раза, животные — трижды. Ты слышал, Люк, умер Карл Орлеанский... Когда ему было двадцать лет, он написал рондо «Мадам, я слишком долго играл!» — и велел вышить слова и мелодию на рукавах длинного бархатного упеланда, для чего понадобилось девятьсот шестьдесят жемчужин, которые обошлись ему в двести семьдесят шесть ливров. А нотные линейки на рукавах были вышиты золотом. Ну и что же? Где теперь это золото? Потускнело и расползлось. Где жемчужины? Слуги оборвали их, как куст малины, — и не осталось ни музыки, ни слов. Но все равно он был поэтом. И я теперь остался один из нашего славного цеха. Ах, Люк, откуда тебе знать, что значит быть поэтом! Когда по городу идет великан, выше всех на две головы, за ним бегут мальчишки и все люди смотрят на него изумленно, показывая пальцем. Но пройди в этот миг Овидий или Данте, никто не удостоит их взглядом — они такие же, как все. Их можно задеть плечом, ударить, растянуть на кожаной скамье и выпороть плетьми, заставить служить на задних лапах, как тебя, дразня мозговой косточкой. Когда же проходят столетия, они, они, а не великаны, не рыцари, не короли возвышаются выше всех — так высоко, что на них оглядываются народы. Ты понял, пес?
Но Люка уже не было рядом, — высунув язык, он большими прыжками несся к воротам замка.
Франсуа подтянул колени к животу и застонал — внутри нестерпимо жгло, словно кто-то тянул за ноги, стараясь оторвать их от тела. Вийону казалось, что он уже не умещается в лесу, что его руки тяжело и далеко легли между корнями сосен, голова загородила дорогу громадным валунам. Перед глазами, как на качелях, раскачивались облака, кружилась голова, и тошнота подступала к горлу. И боль, во всем теле боль.
...Он никак не мог поднять руку, чтоб вытереть со лба горячий пот.
— Тише, мэтр Вийон, тише!
— Пустите меня!
«С каких пор мать называет меня мэтром?»
Он открыл глаза — так далеко от матери, так далеко от дома! Лицо мастера Гастона Пари склонилось совсем низко — был виден каждый волос в густой бороде, морщины в уголках тревожных глаз. Содранный лоб сочился розовыми капельками сукровицы.
— Кто это вас так отделал, мастер?
— Меня? Спросите-ка лучше, что было с вами! Нас осадили в этой башне, словно англичан, но мы с Люком доблестно отбили штурм, правда, мне вышибли три зуба, ну и бока намяли.
— Чума?
— Люди говорят, чума. — Гастон приподнял жесткой ладонью
— А господин де Кайерак?
— Он сейчас со своим оруженосцем воюет в преисподней или рассказывает о своих подвигах ангелам. Увы, доспехи не защитили его от болезни.
— Дамуазель дю Карден?
— О, жених поспешил увезти ее в Париж, как только услышал про чуму. Да ведь вы успели попрощаться с ними.
— Не помню.
— Во всем замке остались лишь мы с вами и Люк. Если бы не он, вас отволокли бы на кладбище.
Люк, лежавший на полу, поднялся, положил морду на одеяло — кожа на боках обвисла, в черной шерсти загривка, как в бороде мастера Гастона, серебрилась седина.
— Мастер, у меня есть деньги, и я хочу отплатить вам за добро. Я дам вам двадцать экю! Ведь вы спасли мне жизнь.
— О, вы ошибаетесь, Франсуа. Я просто не впустил вашу смерть. Она постояла под дверями, как нищенка, и поплелась дальше. Возможно, вы ее встретите по дороге в Париж...
— Ах, Гастон, в Париж я бы пополз на брюхе! Любой домишко на улице Сен-Жан я не променял бы на самый роскошный замок. Но мне еще шесть лет скитаться...
— Так вы ничего не знаете? Господи, неужели вы не знаете! Ведь наш король Людовик повелел объявить Париж священным городом!
— Поднимите меня, Гастон. — Мастер приподнял Франсуа, подложил под голову подушку. — Дайте вина.
— Так что, мэтр Вийон, нагуляйте немного жира на ребрах — и в добрый путь. Что же касается меня, то я и за сто экю не соглашусь перебраться из этой развалины даже в Лувр. Представляю, сколько сброда со всего королевства сейчас торопится в Париж — все убийцы, живодеры, любители поживиться за счет чужого кошелька.
— Ну, они-то мне не страшны, язык их мне знаком получше латыни. О, завтра же в дорогу!
— Вы не пройдете и двух лье.
— Нет, нет, я дойду. Я здоров!
Вийон попытался встать, но все закружилось, закачалось перед глазами.
Глава 21
Франсуа оглянулся — замок остался далеко, виднеясь башней, словно выглядывавшей над черными от дождей соснами, наклоненными ветром.
Снова ремни короба сжимали грудь, пояс с зашитым золотом сползал, больно натирая кожу. Рядом, понурив лобастую голову, шел Люк. Молча они дошли до придорожного креста. Франсуа встал на колени в примерзшую грязь; пес лег, положив морду на вытянутые лапы. Все было как год назад, только не слепило глаза солнце, не жужжали пчелы, раскачивая чашечки цветов.
Помолившись, Вийон соскреб кинжалом грязь с колен, подбросил спиной короб. Пес тоже встал, беспокойно оглядываясь назад. Постоял, повернулся и затрусил по дороге к замку.
У запустевшей мельницы Франсуа перешел речку по шатким мосткам. Чума прошлась в этих местах не милосердней вражеских солдат — остались только поскотины без скота, снопы без зерна, придорожные часовни без свечей и приношений. Что за проклятая земля, если не с кем на ней перекинуться словцом, пропустить стаканчик вина.
Корки льда лопались, и грязная вода заливала сабо. Франсуа проклинал пустынную дорогу, юлившую между холмов с заброшенными виноградниками, с ямами, полными грязи, такими глубокими, что и святой Мартин верхом на коне вряд ли перебрался б через них. Что же говорить о простом смертном? Ремень короба, стянувший грудь, туго спеленал руки, и только кончиками пальцев он вытирал пот с наклоненного лба. Откинул капюшон плаща, подставив холодному ветру седые волосы. Лицу было жарко, ноги озябли, руки онемели. Прошло уже время четырех молитв, как он вышел ранним утром из замка, свернув шею нерасторопной курице, беззаботно копавшейся в кучке остывшей золы. Сперва она, спрятанная под рубаху, согревала Вийона, теперь он своим теплом согревал ее. Красная морщинистая лапка царапала живот, словно просясь на волю, но он не думал о курице — искал взглядом и носом дым очага, чтобы согреться у огня, передохнуть.