Пять четвертинок апельсина
Шрифт:
Он засмеялся по-простому, миролюбиво.
— Эх, Фрамбуаз! Вот уж не ожидал! Ты думаешь, я не знаю, что такое тайну хранить? — Он сжал мою грязную руку в своих. — Неужто я дурень такой, что и тайн у меня нет?
— Да нет же, я не хотела… — поспешила оправдаться я.
Да, да. Господи, прости, именно так я думала.
— Воображаешь, будто ты одна способна ношу тянуть, — продолжал Поль. — Ты меня послушай. — Он вдруг, как в прежние времена, заговорил непонятно, и в некоторых шатких словах даже пробивалось его прежнее заикание. Отчего он даже как-то сразу помолодел.
— Помнишь,
Я кивнула.
— Помнишь, как она п-прятала письма, когда ты вошла? Помнишь, что ты по ее лицу поняла и по всему ее виду, как она испугалась, и разозлилась, и озлобилась, ведь так оно и было, и как ты ненавидела ее в те дни, так ненавидела, что прямо убить была готова?
Я кивнула.
— Это все я, — просто сказал Поль. — Я их писал, все, какие были. А ведь ты даже не знала, что я могу писать, верно? Какую же я подлость тогда совершил всеми этими своими письмами. Это чтоб отомстить. Потому что она обозвала меня кретином тогда, при тебе, при Кассисе и Рен-К-к-к…
Лицо Поля исказилось от нахлынувшей боли, он весь залился краской.
— При Рен-Клод, — докончил он уже спокойно.
— Я понимаю.
Ну да. Как всякая загадка: так все очевидно и просто, когда узнаешь ответ. Я вспомнила, какая у него делалась физиономия в присутствии Ренетт, как он краснел, запинался и под конец смолкал, хотя при мне он говорил почти нормально. Я вспомнила вспыхнувшую в его глазах неприкрытую, лютую ненависть в тот день — «Кретин, говорить не можешь по-человечески!» — и его жуткий вой, полный горя и ярости, летевший через поля. Я вспомнила, с каким порой выражением крайней сосредоточенности он разглядывал комиксы Кассиса — Поль, который, как мы все были убеждены, не способен ни слова прочесть. Вспомнила, как оценивающе взглянул он на протянутый мной разрезанный апельсин, и то странное чувство на реке, будто кто-то следит, — даже в тот последний раз, в самый последний день с Томасом, даже тогда, Господи, даже тогда.
— Я думать не думал, что до такого дойдет. Просто хотел, чтоб ее проняло, но я никогда и в мыслях не держал того, что потом стряслось. Ведь вон как оно повернулось. Так всегда в жизни. Уж если клюнет слишком крупная рыба, она и всю удочку за собой вглубь потянет. Правда, в конце я все-таки попытался хоть что-то поправить. Очень хотел.
Я уставилась на него:
— Боже милостивый, Поль!
Изумление пересилило гнев, даже если предположить, что для него еще осталось во мне место.
— Так это был ты? Ты? Это ты стрелял из дробовика в ту ночь на ферме? Ты прятался там в поле?
Поль кивнул. Я глядела на него и не узнавала, будто вижу его впервые.
— Ты знал? И все эти годы ты знал? Он повел плечами.
— Вы все считали меня придурком, — сказал он без всякой обиды. — Думали, все можно обделывать у меня прямо под носом, а я при этом ничего не замечу. — Он медленно, грустно улыбнулся. — Ну ладно, хватит. Довольно нам с тобой. Думаю, выговорились.
Я пыталась собраться с мыслями, но у меня все никак не укладывалось в голове. Я столько лет считала, что всему виной Гийерм Рамондэн, который громче всех орал в ту ночь, закончившуюся пожаром. Или, возможно, Рафаэль, или кто-то из потерпевших семей. И вдруг услыхать, что за всем этим стоит Поль, мой милый, мой медлительный Поль, двенадцати лет от роду, распахнутый, как летнее небо. Он начал, он и завершил, с четкой бесповоротностью смены времен года. Когда наконец я открыла рот, у меня вырвалось что-то совсем для нас обоих не о том.
— Скажи, ты правда сильно ее любил тогда? Мою сестричку Ренетт, с ее упругими щечками, с ее прелестными локонами, с пшеничным снопом в руке и корзиной с яблоками под боком. Вот такой, поверьте, я навсегда ее и запомнила. Картина ясно и четко стоит перед моими глазами. И тут внезапно я ощутила укол ревности почти у самого сердца.
— Наверно, так же, как ты любила его, — спокойно ответил Поль. — Как ты любила Лейбница.
Какие глупые мы были детьми. Глупые, жестокие, наивные. Всю свою жизнь я грезила Томасом, всю свою замужнюю жизнь в Бретани, все свои вдовьи годы я мечтала о таком, как Томас, с беззаботным смехом, с острым взглядом, с глазами, как река, о Томасе моей мечты — о тебе, Томас. Только ты навсегда и навеки — проклятие Матерой оставило по себе страшный след.
— Знаешь, не сразу, конечно, — сказал Поль, — но я это пережил. Пустил все как идет. Зачем плыть против течения. Столько сил тратить. Проходит время, и какой бы ни был человек, надо просто успокоиться, река сама принесет тебя к дому.
— К дому, — повторила я, совершенно не узнав свой голос.
Руки, обнявшие меня, были грубоватые на ощупь и теплые, как мех старой собаки. Я представила себе, ну и странная картинка: стоим вдвоем под тусклой лампочкой, точно Гензель и Гретель, постаревшие и поседевшие в плену у колдуньи, наконец-то выбравшиеся из пряничного домика.
Ты просто успокойся, и река принесет тебя к дому. Такие простые слова.
— Долго мы с тобой ждали, Буаз. Пряча глаза, я сказала:
— Должно быть, слишком.
— Я так не думаю.
Я собралась с духом. Теперь самое время. Надо сказать ему, что все прошло, что ложь, вставшая меж нами, слишком застарела, не сотрешь, слишком велика, не преодолеешь, что мы уже, к сожалению, старики, что теперь это смешно, что это невозможно, да и вообще, вообще…
И тут он меня поцеловал, прямо в губы, не застенчиво по-стариковски, но совершенно иначе, отчего я одновременно смутилась, возмутилась и возгорелась странной надеждой. Просияв, он медленно стал вытаскивать что-то из кармана, что-то желто-красное блеснуло в свете лампы… Ожерелье из диких яблок.
Я глядела на него, пока он осторожно надевал ожерелье мне на шею. Оно легло мне на грудь, круглые атласные плоды излучали свет.
— Королева урожая, — прошептал Поль. — Фрамбуаз Дартижан. Только ты одна.
Я чувствовала крепкий и терпкий аромат диких яблок, тепло прильнувших к моей коже.
— Я старая, — сказала я несмело. — Уже поздно. Он снова меня поцеловал, сначала в лоб, потом в уголок рта. Потом снова полез в карман и вытащил сплетенный из соломки венец, опустил его мне на голову, как корону.