Пять из пяти
Шрифт:
Ты, Рыжий, сам картонку колотил, смял так, что она в двух местах порвалась. Так что ты мне теперь хорошо виден. И притворство твоё (а чего у тебя, спящего, веки дрожат? и чего это норовишь во сне глаза сощурить?) — на виду теперь, на виду.
Нуда, обед принесли как обычно — в половине второго.
— А Карлика покормят? — спросил я угрюмого раздатчика.
— Пайку его заныкать хочешь? — пробурчал он и грозно загремел пустым котлом. — Я всем раздал, лишнего нет! Карлика твоего сегодня прямо в репетиции… тьфу!
— В
— Ага! — подтвердил раздатчик. — Вот там его и кормят. Ресторанной едой, не бурдой какой-нибудь. А тебя чего старший распорядитель на общем пайке держит?
— У меня рост слишком большой, — пояснил я. — Не в его вкусе… И нечего подозревать! Меня! Это нелепо! Я артист!
— Отойди от решётки, — прошипел раздатчик.
И постучал половником по прутьям.
— А то охрану позову!
— Трус! Обгадился, мерзкий обыватель?! — я завопил и запрыгал по камере.
Потом положил миску на пол и по-собачьи начал лакать, время от времени задирая на койку правую ногу.
"Шизофреники одни… Уволюсь!" пообещал раздатчик.
Но я ему отчего-то не поверил.
В пять часов вечера пришёл Карлик — пьяный и весёлый.
Одет он был уже не в ту серую куртку (штанов-то, понятное дело, не было), в которой покинул он утром камеру. Нет.
Куртка пропала. А вместо неё…
Был на нём новенький жёлтый, прямо по нему пошитый (и где такой нашли?) пиджак, сплошь оклеенный разноцветными конфетными фантиками. И штаны ему подарили… Ой, чуда, а не штаны! Зелёные (и тоже ведь — его размер!), в красную полоску, разрисованные солнечно-оранжевыми мандариновыми дольками.
А на ногах — штиблеты. Лакированные, чёрные штиблеты с широкими белыми вставками по бокам. Охре… Обалдеть, в смысле!
— А, может, он тебе и сценарий подарил? — съехидничал я. — С гарантией?
— А как же! — самодовольным тоном заявил Карлик и рухнул на койку.
Потом, будто вспомнив что-то, хлопнул себя по лбу, вскочил и подбежал к тому краю клетки, что смыкалась с камерой Рыжего и Повара, просунул руку сквозь прутья, отогнул край картонного листа и крикнул:
— Рыжий! Повар, толкни его! Толкни, я разрешаю! Рыжий… Просыпайся, давай.
Рыжий заворочался (теперь его было совсем хорошо видно), открыл свежие, совсем не сонные глаза, лениво повернул голову.
И взвыл:
— Шлюха! Мразь!
Подпрыгнул и попытался ударить Карлика. Но, понятно, попал по прутьям, рассёк кожу до крови и, заныв, начал облизывать застывший в судороге, крепко сжатый кулак.
— Во как! — и Карлик подмигнул мне. — Ревнует, бездарь…
Потом он закружился в вальсе, пролетев из одного угла камеры в другой. Попытался даже что-то спеть, да сбился, захрипел, закашлялся.
И только тогда угомонился, присел на табурет у стола.
— А как ты можешь такое дерьмо лопать?!
Он толкнул мою миску, что стояла на полу, возле табурета.
Миска со звоном отлетела к двери.
— Сам вчера вечером лопал, — возразил я. — И нахваливал!
— Так то вчера…
Карлик внимательно оглядел пиджак, оторвал один из фантиков и протянул мне.
— На, гляди! Пиджак подарили, фантики сам клеил. Ел конфеты и клеил.
— Судя по обилию украшений, — заметил я, — у тебя будет диабет. Как…
— Что?
Мне показалось, что переспросил с каким-то… Испугом?
— Репетиция, — сказал я. — Как репетиция прошла?
— Хорошо, — ответил Карлик. — Удачно… Реквизит, конечно, бутафорский…
— Ну, настоящего ты не пережил бы, — возразил я.
— Не пережил бы, — согласился он. — Это только немного смущало. А так — всё хорошо. Поработали на славу… Как ты думаешь…
Он опустил голову и начал из крошек выкладывать нас столе какой-то узор.
— Как ты думаешь… Наши зрители — кто?
— Не знаю, — ответил я. — А какая тебе разница?
— Да вот…
Он вздохнул.
— Может, и никакой. Так, интересно… Вот приходят люди на меня смотреть, а я их и не знаю. Какая жизнь, мысли у них какие, что надо им от меня, от себя… Какие они? Богатые? Очень богатые?
— Не знаю.
Я пожал плечами.
— Должно быть, не бедные. Клуб, по моему, не бедствует.
— Кабы нам платили — я бы многое понял, — продолжал Карлик. — Но не платят ведь! И что тут поймёшь? Ты когда-нибудь этих зрителей видел?
— Нет, — признался я. — Да что тебе они? Разве кто-нибудь из артистов может надеяться на то, что увидит он что-то большее, чем десятки, сотни глаз, белых глаз в полумраке зрительного зала? Что узнает он хоть что-нибудь о своих зрителях? И что? Их имена, фамилии, вкусы, биографии? Да кому они нужны! Кому вообще были бы нужны эти зрители, если бы нас не существовало? Достаточно того, что они приходят на наши представления, тратят на нас деньги, аплодируют нам, кирпичиками ложатся в подножия наших пьедесталов, плитами мостят дорожки в бессмертие. Больше зрителей — больше плит. Не всё ли тебе равно, что думает о тебе плита, и как ей там лежится под твоими ногами? Плюнь! Кому из артистов есть дело до этого?
— У артистов, — возразил Карлик, — у других артистов — есть шанс. Пусть не сейчас, потом, через годы, хоть как-то, хоть где-то, но увидеть своего зрителя. Одного, двух… десяток… Есть шанс! А у нас его точно нет. С гарантией — нет! И каким ты был на сцене…
— Шанса нет, — согласился я. — Но и провала быть не может. У других — может. А у нас нет, не было и не будет провалов. Мы — театр будущего, театр абсолютного успеха. Так?
Карлик смахнул крошки со стола.
И вынул откуда-то из внутреннего кармана пиджака плитку шоколада, завёрнутую в глянцевую красную бумажку.