Пятая голова Цербера
Шрифт:
– И что, ты думаешь, что я в этом преуспела? А почему бы мне не взять его с собой на спектакль?
– Я думал, вы не хотите, чтобы его кто-то заметил.
– Чушь. – Она с некоторым трудом выгнулась на сиденье так, чтобы видеть мое лицо, а ее собственное было в этот миг очень похоже на лицо моего отца; ее безжизненные ноги напомнили мне палки, которые мы с Дэвидом в мальчишестве использовали, чтобы при помощи несложной магии уверить Мистера Миллиона, что лежим в постели лицом книзу ровнехонько-ровнехонько, в то время как на самом деле выкручивались чуть ли не узлом вокруг того, что он принимал за контуры наших спин под одеялом. – Это всего лишь обыкновенное изделие для инвалидов. Ты мог бы приобрести его в любом магазине медицинских и хирургических приборов. Внеся сверхпроводник, ты индуцируешь вихревые токи в прутьях-усилителях, что уложены под полом. Этот наведенный ток создает поле, направленное противоположно полю моего устройства, отталкивает его, а я могу летать – в той или иной степени. Наклоняюсь вперед – и двигаюсь вперед, выпрямляюсь – и останавливаюсь. Ничего сложного, а ты отчего-то так поражен этим.
– Я…
– Когда я однажды спускалась с тобой в подвал, – добавила она, – то воспользовалась железными перилами – они по счастливой случайности имеют форму катушки.
Пьеса наша прошла с изрядным успехом и сопровождалась предсказуемыми аплодисментами тех зрителей, кто был или по крайней мере мнил себя прямыми потомками легендарной французской аристократии. Публики собралось даже больше, чем могли мы рассчитывать: пятьсот человек или около того, не считая неизбежных карманных воров, полицейских и проституток. Во второй половине первого акта я по роли должен был около десяти минут просидеть за губернаторским столом, выслушивая доклады товарищей. И в этот отрезок времени как раз закатывалось солнце, окрашивая выходившую на запад сцену и небо сумятицей мрачных багрово-красных, пламенно-золотых, черных красок. На этом-то буйном фоне, отдаленно напоминавшем сомкнутые знамена адской армии, возникали, одна за другой, словно вытянутые тени фантастических гренадеров в коронах и плюмажах, головы, стройные шейки и вытянутые плечи дивизии demimondaines [17] моего отца. Они явились с опозданием и потому заняли последние оставшиеся свободными места в верхних рядах амфитеатра, окружая сцену подобно солдатам древнего правителя, оцепляющим мятежную чернь. Они расселись, настал мой выход, и я совсем позабыл о них. Это и все, что осталось в моей памяти от представления, помимо того досадного факта, что мое движение в каком-то эпизоде напомнило публике манеры и повадки моего отца, вызвав взрыв абсолютно неуместного хохота; в начале второго акта взошла Сент-Анн, заливая амфитеатр зеленым светом, и я четко видел ее извилистые речные русла и пышные луга [18] . К завершению же третьего акта явился горбатый слуга моего отца, и черно-зеленые тени девушек медленно потянулись прочь.
17
Дамы полусвета, содержанки (франц.).
18
Отметим в качестве любопытного совпадения, что в пенталогии «Книги Нового Солнца» Луна характеризуется как терраформированный зеленый спутник, также поросший лесами и изобилующий водными потоками, причем это обстоятельство неоднократно подчеркивается как средство дополнительно оттенить время действия – неопределенно далекое будущее. Иногда утверждается, что действие «Книг Нового Солнца» и «Пятой головы Цербера» происходит в одном и том же варианте реальности, а аскиане (досл. «бестенные», ср. с Детьми Тени из второй и третьей повестей) из вселенной Нового Солнца – «репатриировавшиеся» аннезийцы, хотя это ниоткуда прямо не следует.
В то лето мы сыграли еще три пьесы, все с более или менее постоянным успехом. Дэвид, я и Федрия стали широко известным товариществом, причем я так и не узнал, по собственной ли охоте или по велению расчетливых родителей Федрия делила свое время между нами всегда примерно поровну. Когда ее лодыжка зажила, она стала превосходной компаньонкой Дэвида по играм с мячом и ракеткой, превосходя в этом отношении всех появлявшихся в парке девушек. Впрочем, так же часто она могла бросить игру на середине партии и прибежать ко мне, где внимательно выслушивала, иногда даже сочувствуя и бросая уместные реплики, моим интересам в ботанике и биологии, сплетничала и радовалась любой возможности вывести меня к своим друзьям и предоставить мне шанс блеснуть своим красноречием. И это именно Федрия предложила, когда стало ясно, что выручки от билетов за нашу первую постановку не хватит на костюмы и декорации для второй, чтобы на ближайшем представлении актеры прошли между рядами, собирая пожертвования; в темноте и толкотне можно было легко осуществить небольшие кражи во имя общего дела. Однако у большинства людей хватало здравого смысла не брать по вечерам с собой в театр, в сумрачный парк, денег больше, чем требовалось на билеты и мороженое или стаканчик вина в антракте; так что доход был скуден, и мы, особенно Дэвид и Федрия, скоро принялись обсуждать возможность более опасных и прибыльных приключений. Примерно в это время продолжавшееся и все углублявшееся исследование отцом моего подсознания приобрело черты жестокого и почти еженощного допроса, чья цель все еще оставалась мне непонятной и о которой, раз уж я подвергался ему так долго, я вообще даже не спрашивал, а пугающие провалы в памяти резко участились.
Я мог, как говорили мне Дэвид и Мистер Миллион, оставаться таким, как всегда, хотя, казалось, вести себя гораздо тише, чем обычно, отвечать на вопросы разумно, пусть без особой охоты, но затем внезапно вздрагивал и начинал озираться в знакомой комнате, в растерянности глядя на знакомые лица, среди которых оказывался обычно после полудня, без малейших воспоминаний о том, как проснулся, оделся, побрился, поел и пошел на прогулку. Хотя я любил Мистера Миллиона так же, как в детстве, я больше уже не мог после того разговора, в котором мне разъяснили смысл знакомой надписи на его боку, восстановить прежние доверительные отношения. Я всегда помнил, как помню сейчас, что личность, любимая мною, исчезла задолго до моего рождения; и что я обращался к ее имитации,
Наш театр, как я уже сказал, проработал все лето и дал последнее представление, когда на нашу сцену уже полетели опавшие листья, словно старые надушенные письма с заброшенного чердака. Когда аплодисменты утихли, мы, собственноручно написавшие и сыгравшие все пьесы сезона, были слишком вымотаны и не способны на большее, нежели просто смыть грим, переодеться и выбрести вместе с последними уходившими зрителями по заросшим сорняками тропам на проходившую за парком улицу и домой. Я помню, что был тем не менее готов вернуться на свой пост у отцовских дверей, но в тот вечер он выставил в вестибюль своего лакея дожидаться меня; я сразу был препровожден в библиотеку, где отец кратко объяснил мне, что вторую часть вечера он посвятит делам, и по этой причине ему хотелось бы поговорить (он так это называл) со мной пораньше.
Выглядел он усталым и больным, и мне пришло в голову, кажется, впервые, что однажды он умрет – и что в этот день я обрету сразу и богатство, и свободу.
Что я рассказал в этот вечер под наркотиками, я, разумеется, не помню, но зато помню сон, последовавший за опросом, так живо, словно проснулся лишь сегодня утром.
Я стоял на корабле, белом корабле вроде тех, что иногда волокли запряженные быками упряжки, таком медленном, что острый форштевень, казалось, вовсе не разгонял зеленых вод реки, протекавшей по парковому каналу. Я был единственным членом команды и также единственным, насколько можно было судить, живым человеком на борту. На корме, держа огромное колесо так вяло, словно это оно поддерживало и направляло его, а не он, стоял труп высокого худого мужчины, чье лицо, когда он поворачивал голову, чтобы посмотреть на меня, становилось лицом, отображавшимся на экране Мистера Миллиона. Это лицо, как я уже говорил, очень напоминало моего отца, но я знал, что мертвец у штурвала – не он.
На корабле я был уже давно. Казалось, мы плывем сами по себе, хотя ветер усиливался. Когда я ночами выходил па палубу и поднимался на мачты, реи, паруса и прочая такелажная оснастка корабля подрагивала и пела под его порывами, одна за другой мачты уходили вдаль, парус за парусом возвышался надо мной и парус за парусом вставал позади меня. Когда я день за днем работал на палубе, брызги увлажняли мою рубаху, оставляя на досках пятна вроде тех, что остаются от пролитых слез, быстро высыхавшие на ярком солнце. Не могу, как ни силюсь, припомнить, бывал ли я наяву на таком корабле, но, возможно, что бывал в очень раннем детстве, потому что звуки его, скрип мачт в гнездах, свист ветра в тысячах тросов, грохот волн о дерево корпуса были так отчетливы, так реальны и так живы, как и взрывы хохота и звон бьющегося стекла над головой, когда я ребенком старался уснуть, или пение военных труб из крепости, которые порой будили меня по утрам. Я был нанят для выполнения какой-то работы, но даже не знал, какой именно. Я вычерпывал ведрами нахлестанную воду, а потом выплескивал ее на приставшую к палубе кровь. Я тянул веревки, ни к чему, казалось, не привязанные, или, скорее, крепко привязанные к невидимым, неподвижным предметам намного выше такелажа. Я был вынужден постоянно следить за поверхностью моря с бушприта и кормы, с клотиков мачт, с просторной крыши рубки, но когда звездолет, сияя раскаленной обшивкой, с громовым шипением вонзился в море далеко от меня, я не сказал об этом никому.
И все это время мертвец у руля говорил со мной. Голова его вяло свисала, будто шея была сломана, и при рывках штурвала, который он держал, перекатывалась с плеча на плечо, перемещалась на спину, обращаясь глазами к небу, или же падала вниз лицом. Но он продолжал говорить, и по нескольким понятным мне словам я мог предположить, что он читает лекцию об этической теории, чьи постулаты казались сомнительными даже ему самому. Я чувствовал ужас, слушая его, и старался как можно дольше оставаться на корме, однако предательский ветер порой с жуткой четкостью доносил слова до меня, и когда бы я ни отрывался от своей работы, я обнаруживал, что стою куда ближе к рубке, чем мне казалось, иногда почти касаясь мертвого штурвального.
Когда же я пробыл на этом судне уже так долго, что почувствовал свинцовую усталость и глубокое одиночество, отворилась одна из дверей рубки, и оттуда показалась моя тетушка, плывя абсолютно ровно над раскачивающейся палубой. Юбка ее уже не свисала вертикально, как всегда, но хлопала, как полотнище знамени; казалось, будто она вот-вот улетит. Я сказал, сам не понимая, зачем это делаю:
– Не подходите к этому человеку у руля, тетя. Он может причинить вам зло.
Она же ответила так непринужденно, словно мы встретились в коридоре у моей спальни:
– Ерунда. Он уже очень далек от того, Номер Пять, чтобы причинить кому-то как зло, так и добро. О ком нам и вправду надо беспокоиться, так это о моем брате.
– Где он?
– Да здесь, внизу. – Она показала на палубу, как бы поясняя, что отец в трюме. – Он старается выяснить, почему корабль не движется.
Я подбежал к борту и глянул вниз, но увидел там не воду, а темные ночные небеса. Звезды – бесчисленные звезды – были рассыпаны передо мной в бесконечном просторе, и когда я смотрел на них, то осознал, что судно, как сказала моя тетушка, не летит вперед и даже не вращается, а просто замерло, бессильно накренившись.