Пятница, или Тихоокеанский лимб
Шрифт:
Вероятно, Робинзон заснул. Он не знал точно, так это или нет. Для него, погруженного в состояние небытия, разница между сном и явью начисто стерлась. Всякий раз, как он побуждал память сделать усилие и определить, сколько времени истекло с момента его проникновения в склеп, перед ним с монотонным постоянством возникала остановившаяся клепсидра. Робинзон лишь отметил, что вспышка света, знаменовавшая появление солнечных лучей в туннеле, случилась еще один раз, а вскоре после этого наступило изменение, которого он так долго ожидал: внезапно тьма перешла в свою противоположность: окружающий мрак превратился в белизну. И теперь он плавал в белых сумерках, словно пенка в чашке молока. Значит, правильно он поступил, натершись молоком, чтобы проникнуть в потаенные недра острова? Да, на этих глубинах женская суть Сперанцы во всей полноте проявляла свой дух материнства. Размытые, смутные пределы пространства и времени позволяли Робинзону с головой погрузиться в воспоминания . о сонном своем младенчестве; особенно настойчиво преследовал его образ матери. Он ощущал себя в объятиях этой сильной волевой женщины редких душевных качеств, но не терпящей праздной болтовни и бесплодных сентиментальных излияний. Робинзон не мог припомнить, чтобы она хоть раз поцеловала кого-нибудь из пяти его братьев и
Однажды, когда отец отлучился из дома, в лавке под жилыми комнатами вспыхнул пожар. Мать находилась на втором этаже вместе с детьми. Огонь мгновенно охватил строение из сухого старого дерева. Робинзону было всего несколько недель от роду, его самой старшей сестре — девять лет. Тщедушный суконщик, со всех ног прибежавший к дому, упал на колени среди улицы, перед полыхающим зданием, моля Господа, чтобы его семья в это время оказалась на прогулке, как вдруг он увидел свою жену, спокойно выходящую из дымного ревущего пламени: сгибаясь подобно дереву под тяжестью плодов, она несла своих шестерых детей — кого на плечах, кого в руках, кого на спине или на поясе, уцепившимися за ее передник. Вот такую Робинзон и помнил мать — столп истины и доброты, суровую, но любящую заступницу, убежище от детских страхов и печалей. И сейчас, в глубине своей ниши, он вновь обрел нечто похожее на ту чистую строгую нежность, на ту неисчерпаемую способность к состраданию без всяких внешних проявлений. Он вспоминал руки своей матери — большие руки, которые его не ласкали, но и не били; сильные, твердые руки столь совершенных пропорций, что они походили на двух ангелов — пару ласковых ангелов, согласно и слаженно трудившихся по велению ее души. Эти руки месили белое маслянистое тесто накануне праздника Богоявления. И назавтра детям доставался пирог из полбы (особый вид пшеницы), в слоистой корочке которого был запрятан боб. Ныне Робинзон представлял собою такой комок податливого теста во всесильной каменной длани острова. Или же тот самый боб, заключенный в несокрушимую, тяжкую плоть Сперанцы.
Вспышка света повторилась вновь, проникнув в потаенные глубины, где он пребывал, вконец изможденный долгим постом. Странно: в этом молочном полумраке Робинзону показалось, что она вызвала прямо противоположный эффект; в какую-то долю секунды окружающая белизна почернела, но тут же вновь обрела свое безупречное снежное сияние. Как будто чернильная волна прихлынула к зеву пещеры, чтобы через миг отпрянуть, не оставив после себя и следа.
У Робинзона появилось предчувствие опасности: если он хочет когда-нибудь вновь увидеть белый свет, пора нарушить эти чары. В призрачно-белесых тайниках острова жизнь и смерть соседствовали весьма тесно: стоило на один миг ослабить внимание, волю к жизни, как жертве грозило преступить роковой предел, откуда нет возврата. Робинзон выбрался из ниши. Он не так уж ослаб или застыл — просто ощущал в себе какую-то особую легкость и одухотворенность. На сей раз ему удалось без труда проникнуть в лаз, ставший удивительно широким. Оказавшись наверху, в глубине пещеры, он ощупью нашел свое платье и, не желая тратить время на одевание, скатал его и сунул под мышку. Молочные сумерки по-прежнему окружали Робинзона, и это внушало ему беспокойство: уж не ослеп ли он за время своего долгого пребывания под землей? Шатаясь, пробирался он к выходу, как вдруг словно огненный меч полоснул его по лицу. Жгучая боль пронзила глаза. Робинзон спрятал лицо в ладонях.
Воздух, раскаленный полуденным солнцем, дрожал и плавился вокруг него. То был час, когда даже ящерицы стараются укрыться в тени. А Робинзон брел вперед, скорчившись и дрожа от холода, сжимая влажные от прокисшего молока колени. Одиночество, беззащитность среди этого мира жгучих колючек и острых камней наполняли его душу горечью и страхом. Он был наг и бел. Кожа его покрылась пупырышками — такие могли выскочить на спине ежа, испуганного тем, что он лишился своих колючек. Из-под стиснутых пальцев вырывались сдавленные рыдания, тонкие и пронзительные, как мышиный писк.
Кое-как он добрался до своей Резиденции в сопровождении Тэна, который возбужденно прыгал от счастья, что хозяин вернулся к нему, хотя его явно обескуражила произошедшая с тем метаморфоза. Первой заботой Робинзона в блаженном полумраке дома было пустить в ход клепсидру. —
Дневник. Мне пока еще трудно оценить все значение моего спуска вниз и пребывания в чреве Сперанцы. Благом ли было оно? Или злом? Это требует серьезнейшего расследования, для коего в настоящее время не хватает важных улик. Надо сказать, что воспоминание о кабаньем болоте внушает мне сильную тревогу, ибо пещера имеет явное сходство с ним. Но не являлось ли извечно зло карикатурой на добро? Не подражал ли Богу Люцифер на свой лад, гримасничая и кривляясь? Так что же для меня пещера — новая соблазнительная ипостась болота или же решительная противоположность ему? Неоспоримо
В Евангелии говорится: «…пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне, ибо таковых есть Царство Небесное». Никогда еще божественное слово не звучало столь верно, как в моем случае. Пещера явилась для меня не только незыблемой основой, на которой я могу отныне строить свою несчастную жизнь. Она — возврат к утраченной невинности духа, которую каждый из нас тайно оплакивает в глубине своего сердца. Она же — чудесная примирительница покоя, царящего в темном материнском чреве, и покоя, царящего во мраке гробницы, по ту и по эту стороны жизни.
Робинзон еще несколько раз побывал в своей нише, однако сенокос и сбор урожая, с которыми нельзя было медлить, отвлекли его от этих посещений. Собранного зерна и сена оказалось так мало, что Робинзон всполошился. Разумеется, ничто не угрожало ни его жизни, ни существованию стада — имевшегося на острове с лихвой хватало на прокорм всех его обитателей. Но скудость этого урожая нарушила неуловимые, скрытые связи, соединявшие Робинзона со Сперанцею. Ему казалось, что та новая сила, которой налились его мускулы, та ликующая радость, что побуждала каждое утро затягивать громогласный благодарственный гимн, та счастливая бодрость, заряжавшая его в глубинах пещеры, черпались им из жизненных соков Сперанцы и, быть может, опасно истощали ее скрытую энергию. Щедрые дожди, обычно благословлявшие эту землю после тяжкой жатвы, нынче упорно не проливались, лишь нависая свинцовыми тучами, пронизанными сполохами молний, в угрожающе мрачном, но скупом на влагу небе. Портулак, посеянный на нескольких акрах поля и дававший сочные мясистые листья для салата, неожиданно засох на корню, не успев дозреть. Многие козы окотились мертвыми козлятами. Однажды Робинзон заметил облако пыли, поднятое семейством пекари, пробиравшихся через трясину на восточной окраине острова, и заключил из этого, что болото высохло. Сей факт доставил ему огромное облегчение. Но вскоре полностью иссякли оба источника пресной воды, и теперь ему приходилось забираться в самую гущу леса, чтобы запастись водой из оставшегося там ключа.
Этот последний родник, скупо источавший воду, прятался у подножия пригорка посреди лужайки: деревья стояли поодаль, словно в этом месте остров подобрал свою зеленую мантию. Робинзона охватывало бурное ликование, когда, еще не ощущая, но лишь предвкушая жажду, он спешил к тоненькой серебристой струйке. Припадая жадными губами к роднику, чтобы поскорее вобрать в себя живительную влагу, он жмурился и мычал от наслаждения, и перед его внутренним взором вставала заповедь Моисеева:
«Я выведу вас… в землю, где течет молоко и мед».
И однако Робинзон не мог более скрывать от себя, что если в его воображении мед и молоко текли рекой, то Сперанца, напротив, явно оскудевала и та непомерная материнская щедрость, которую он ожидал от нее, быстро шла на убыль.
Дневник. Итак, решение принято. Вчера я вновь укрылся в своей нише. Но это будет в последний раз: я уже признал свою ошибку. Нынче ночью мне, погруженному в полузабытье, не удалось сдержать семяизвержение; я едва успел защитить ладонью узкую, в два пальца шириною, расщелину в глубине ниши — самое потаенное, самое интимное из всех отверстий Сперанцы. Слово евангелиста о детях опять пришло мне на ум, но на сей раз оно прозвучало угрожающе: «…ибо таковых есть Царство Небесное». Какое ослепление побудило меня кичиться младенческой невинностью?! Я — взрослый мужчина в полном расцвете сил и должен по-мужски принимать свою судьбу… Мощь, которую я черпал в недрах Сперанцы, была опасной платою за отступление к собственным моим истокам. Конечно, я обрел здесь покой и радость, но ведь я раздавливал своей тяжестью эту землю-кормилицу. И Сперанца, беременная мною, не смогла больше производить что бы то ни было: так прекращаются менструации у будущей матери. Но, что еще хуже, я осквернил ее своим семенем, этими дрожжами жизни. Страшно подумать, какое чудовищное тесто может взойти на них в огромной печи острова — пещере! Я воочию вижу, как Сперанца, словно гигантский пирог, разбухает, вздымается, расползается по поверхности моря и наконец испускает дух, сперва извергнув из себя некоего монстра — плод кровосмесительной связи.
Я проник в святая святых матери-земли с опасностью для души, для жизни, для целостности Сперанцы. Наверное, много позже, когда старость иссушит мое тело и лишит его мужской силы, я вновь спущусь в эту нишу. Но спущусь для того, чтобы никогда уже больше не подняться наверх. Там обрету я для своего праха самую нежную, самую материнскую из гробниц.
Клепсидра заговорила прежним мерным языком капель, и самозабвенный труд Робинзона вновь заполонил небо и землю Сперанцы. У него созрел грандиозный замысел, который он до сего дня откладывал: превратить восточные болота острова в рисовые поля. Он так и не осмелился почать мешок риса, найденный на «Виргинии». Употребить этот рис в пищу, тем самым лишив себя надежды на приумножение его количества, расточить ради минутного удовольствия сокровище, в котором дремали, быть может, вековые урожаи, являлось, по мнению Робинзона, преступлением, непростительным злодеянием, которое он не мог совершить, которое физически неспособен был довести до конца, ибо возмущенный желудок отверг бы первую же ложку невинно убиенного зерна.