Пятый ангел вострубил
Шрифт:
Все это он и считал «злом мира». Рукой слышавшего «голоса» Толстого водил, видно, тот же персонаж, что в свое время и рукой обер-прокурора Синода Мелиссино, а позже – Ленина.
Страшные слова о Боге писал граф. Но каковы были интонации! Каково раздражение, с которым все это говорилось! Каковы были глаза! В воспоминаниях современников перед нами предстает поистине нечеловеческая злоба.
Талмудическое мудрование – главное в отношении Льва Николаевича к священным текстам. «Методика создания ереси прекрасно показана в его статье «Как читать Евангелие». Он советует взять в руки
Сам Толстой обкорнал начало и конец Благовестия (Воплощение и Воскресение). И в середине Христос был понужден на каждое свое слово смиренно просить разрешения яснополянского учителя всего человечества. Всего – включая Иисуса, которого по сути Толстой берет себе в ученики. Чудеса Лев Николаевич Иисусу вообще запретил творить»… [32].
Почему их всех – от Толстого до Мелиссино – так бесит сам факт чуда Божиего? Потому что сами не причастны ему? Потому что оно не подвластно гордой человеческой воле?
«Странно, что Толстой, утверждавший общечеловеческую солидарность в вопросах этики, твердивший, что замкнутый в своем индивидуализме человек – ущербен, настойчиво писавший, что надо соглашаться с лучшими нравственными мыслями, высказанными учителями всего человечества и всех народов, не распространял эту солидарность и на область веры. Довериться религиозному опыту людей – даже тех людей, которых он включил в число своих учителей – он не смог». [33].
Помните, приехал однажды в Оптину, но так, по гордости своей, и не перешагнул порог кельи старца.
Он действительно стал зеркалом. Кривым зеркалом в руках троллей.
Толстой как еврейский праведник
«Как Толстой не открещивался всю свою жизнь от того, что принадлежит к области мистического, однако и ему, судя по одной сцене, описанной Чертковым в его статье о последних днях Толстого, пришлось все-таки коснуться этих жутких восприятии, пришлось ощутить их еще до перехода в мир иной, пришлось с ними встретиться по эту сторону смерти, у самого ее порога.
Вот эта сцена, описанная г-ном Чертковым, – сцена начавшихся предсмертных видений Толстого.
Говоря о том, что было с умиравшим Толстым 4 ноября, г-н Чертков, между прочим, пишет: «Глядя перед собой на постель, Лев Николаевич спросил Душана (доктора Маковицкого): «Что это?» Душан ответил: «Это одеяло». – Лев Николаевич: «А дальше что?» – «Кровать». – «Ну, вот, теперь хорошо», – заключил Толстой с облегченным видом».
Итак, судя по этому чертковскому изложению, Толстой, оказывается, увидел здесь что-то, что его взволновало, но при опросе Маковицкого успокоился… Пронеслось перед Толстым что-то и исчезло – исчезло, как только Толстой призвал на помощь Душана и подчинил себя своему мозгу, тренированному на скептицизме». [35].
После смерти богохульника раввин Я.И. Мазэ сказал: «мы будем молиться о Толстом, как о еврейском праведнике».
Кагал не забыл слова графа: «Еврей – это святое существо, которое добыло с неба вечный огонь и просветило им землю и живущих на ней. Он – родник и источник, из которого все остальные народы почерпнули свои религии и веры.
Еврей – первооткрыватель культуры. Испокон веков невежество было невозможно на святой Земле – еще в большей мере, чем нынче даже в цивилизованной Европе. Больше того, в те дикие времена, когда жизнь и смерть человека не ставили ни во что, рабби Акива высказался против смертной казни, которая считается нынче вполне допустимым наказанием в самых культурных странах.
Еврей – первооткрыватель свободы. Даже в те первобытные времена, когда народ делился на два класса, на господ и рабов, Моисееве учение запрещало держать человека в рабстве более шести лет.
Еврей – символ гражданской и религиозной терпимости. «Люби пришельца, – предписывал Моисей, – ибо сам был пришельцем в стране Египетской»… В деле веротерпимости еврейская религия далека не только от того, чтобы вербовать приверженцев, а, напротив, – талмуд предписывает, что если нееврей хочет перейти в еврейскую веру, то должно разъяснить ему, как тяжело быть евреем, и что праведники других народов тоже унаследуют царство небесное.
Еврей – символ вечности. Он, которого ни резни не смогли уничтожить; ни огонь, ни меч цивилизации не смогли стереть с лица земли; он, который первым возвестил слова господа, он, который так долго хранил пророчество и передал его всему остальному человечеству; такой народ не может исчезнуть. Еврей вечен, он – олицетворение вечности».
О, скоро, совсем скоро «вечный еврей» покажет России и свою святость, и свою культуру, и свою религиозную терпимость…
А Толстой… Высоко вознесли тролли это кривое зеркало. Разбившись, оно поранило многих.
АНГЕЛ ПЛАКАЛ…
Через год ты – уже в Париже, в гостях у Жан-Пьера. Все деньги – постановочные за последний фильм – вернулись в твоем новом огромном чемодане в виде разноцветных французских шмоток… Ты даже привез мне новые очки от «Ив Сен Лоран»! Какое счастье!
Помнишь наш тихий-тихий разговор на кухне?
Я, как всегда, «давила». Я объясняла, что кажущаяся такой недостижимой цель – вполне реальна. Я доказывала, что ты, именно ты, должен быть первым русским масоном, намечала план конкретных шагов и действий. Ты молчал. И твое молчание только разжигало мой азарт. Всю свою энергию я вкладывала в громкий шепот (за тонкой стенкой спал Глеб): «Ты будешь, будешь масоном, я знаю! Мы будем каждый год ездить в Париж!»
Господи! Если бы знать тогда, чем, кроме поездок в Париж, обернется все это! Если бы знать…
Я люблю говорить своим студентам, что совесть – это «со-весть». Весть свыше. Голос Бога внутри нас. И что такого слова нет ни в одном из известных мне языков. Есть похожие – в английском, французском, польском, испанском – «стыд», «сознание», а «совести» в русском смысле – нет… И когда я говорю все это, почти всегда вспоминаю тот разговор на кухне.
Я шипела громко, убежденно и, наверное, убедительно. Внутри же меня что-то отвечало: «Остановись! Опомнись! Не надо! Нельзя!»