Пятый
Шрифт:
Ладно. Значит, уже трое. К этому времени я понял, что должен разузнать все о Нордайке. Он заправлял какой-то забегаловкой, из тех, что работают в городке круглые сутки, но через некоторое время продал ее и бесследно исчез. Я нанимался на время, скапливал немного денег, затем двигался дальше, стараясь найти его или разузнать что-либо о нем. Я говорил себе — это глупо, и все же знал, просто чувствовал, что нападу на след. Все было просто делом времени. Прошло примерно лет пять-шесть, и я заметил, что постепенно двигаюсь на северо-восток. Каждый раз, когда мне приходилось останавливаться, прежде чем я мог продолжать поиски, какой-нибудь намек подсказывал мне направление. И вот — это было в Небраске, на востоке Небраски, — в маленьком городишке, где я справлялся о его имени. Деньги мои опять вышли,
Ладно. Я нашел имя. Это была линкольновская газета. Я отправился в Линкольн, зашел в публичку и пролистал все прошлые выпуски. И я нашел. Все или по крайней мере достаточно. Случилось это несколько недель тому назад.
Этого Нордайка (его имя и отчество совпадали) поместили в дом умалишенных на основании показаний жены и родственников. Уже довольно давно он был подвержен тяжким кошмарам, которые становились все опаснее. Он принялся засыпать — или пытался — один в. комнате, при закрытой двери и окнах, а там заколотил и окна; потом приступы стали повторяться и днем. Он спрячется где-нибудь поблизости, и бросается на всех, кто проходит мимо, и кричит, чтоб несли веревку. И вот его упрятали в этот дом. Им пришлось накинуть на него смирительную рубашку. Но не пробыл он там и двух дней, как ухватил простыню, изорвал на полосы, связал вместе и повесился…»
Мы сидели в полной тишине. Я ждал.
«Ладно, — сказал он. — Тут я понял, что должен делать. Я должен был сказать ему. Какое-то время я бесцельно бродил здесь и там, просто понемногу работал и выжидал; а потом понял, что он не придет ко мне. Не так, чтобы я смог узнать об этом. И вот я приехал сюда».
Он замолк. Молчал так долго, что пришлось заговорить мне. «И он оказался здесь», — сказал я.
«Конечно же, он оказался здесь, — ответил он. — Где же он мог быть? Ведь все еще не закончилось. В ту ночь он видел перед собой не четырех человек. Там был и пятый. Но он всегда был откровенен со мной, и он был моим другом. И потому он не хочет трогать меня. Я должен сказать ему. А он не дает. Держится на расстоянии. Он отвергает меня — так же, как в ту ночь, только глянул на меня — и все. Единственный раз, когда я могу попробовать встретиться с ним — это когда он приходит, чтобы посидеть на ветке того дерева. Мне кажется, он вынужден делать так. Это что-то вроде обряда, через который ему приходится проходить. И он делает это лишь тогда, когда наступает нужное время, — как это было летней порой, в тот месяц и день, когда луна почти полная».
В хижине было так темно, что я теперь с трудом различал его. Он был всего лишь силуэтом во тьме. Но я расслышал, как у него вырвался горький вздох. «Теперь пройдет не меньше месяца, — сказал он, — прежде чем я смогу попробовать снова».
Он умолк. Мне пришлось немного подтолкнуть его. «Вы его в самом деле видите?» — спросил я.
«Не знаю, — сказал он. — Иногда вижу, а потом опять вроде нет. Но это неважно. Я знаю, когда он там. Я чувствую это, как в ту ночь, в тот самый миг, когда он уселся там, наверху, на ветке. Но стоит мне Спуститься туда, вниз, как он тает. Он просто уходит. Он отвергает меня…»
Старик кончил. Не просто замолчал. Он кончил, решив, что рассказал все, и, вероятно, так оно и было. Все части рассказа были ясны, и можно было составить их вместе. Но я хотел утвердиться. «Что же, — спросил я, — что должны вы сказать ему?»
Я почти чувствовал, как он вглядывается в меня из тьмы, чуть раздосадованно, чуть сочувственно, видя мою недогадливость. «Я должен сказать ему, — ответил он, — что они приставили к моей спине револьвер».
Я лежал в своем спальнике снаружи в тонкой серой рассветной мгле, ощущая, как лежит он внутри этой старой лоскутной хижины, раскинувшись на своей старой койке; я уже представлял всю историю в завершенном виде. Ничего не
Я уже представлял всю историю в завершенном виде. Мне казалось, я улавливаю в ней нечто вроде узора, ключа к тому, что происходит с нами, мошками, заполняющими поверхность этой небольшой планеты. Вначале произошел всплеск, содрогание, включившее двух индивидов, два атома породы человеческой, Джонни Йегера и человека по имени Миллс. На самом деле не начало даже, ибо ни один всплеск не бывает началом, а лишь становлением в бесконечном сплетении единой нити, потому что этот всплеск был следствием всех тех, что произошли до него, которые и привели к созданию этих двух атомов, таких, как они есть, и к их поведению, такому, как есть. Но, по крайней мере, начало в смысле отдельного события, если взять его за исходный пункт. Этот всплеск, этот импульс, расходясь вширь, передался второму из Миллсов, брату, а от него — еще троим, Скиннеру, Крамеру и Нордайку; а действие этих четверых вовлекли еще одного — агента Кэла Кинни, в то время юношу, а ныне старика, лежащего там, на койке. Начальный всплеск и его результат, убийство первого из Миллсов и линчевание Йегера, совершились давным-давно, с ними было покончено как с конкретными событиями. Но импульс, усилившись, сохранился в умах четверых людей — и пятого. Он, конечно же, удержался там — все говорит за то, что он удержался — в виде сильнейшего влияния, на многие годы, на жизнь тех четверых. И по-прежнему он был силен в уме пятого, проявляя власть, определяя все его бытие.
Я заснул в покое, какой приходит порой, если в самый миг отхода ко сну вам кажется, будто вы ухватили, поймали что-то жизненно важное, и оно обретет потом ценность, когда вы обратитесь к нему.
И когда я укладывал вещи в машину, в свете занявшегося утра, я не подумал об этом, потому что знал по опыту: подобные мысли, свет трезвой дневной рампы. Им надо дать отстояться; выдержать их на периферии ума, которую так внимательно теперь изучают психологи, а затем позволить им действовать, когда они примут конкретную форму, обретут сущность.
Старик встал и принялся бесцельно бродить, заполняя пункты своего утреннего ритуала, снова явно безразличный ко мне. Он вел себя так, словно ничего не говорил мне, словно этой ночи и не было. Быть может, жалел о том, что все рассказал; он не выразил никакого желания разделить со мной кофе. А может, видел, что я укладываюсь, и просто не стал мешать. Да, он был безумен, но безобиден. И мне захотелось пожать его старческую руку. Он подарил мне то, за чем я явился, и мне хотелось оставить ему что-нибудь взаимен.
Я подошел и встал рядом. Он остановился и поглядел на меня. Я протянул ему руку. Он подал свою, и я вновь ощутил энергию и стойкую крепость в кратком пожатии. «Он умел читать?» — спросил я.
Старик поколебался. Я увидел в его старческом взгляде понимание и с неохотой — признание моего участия. «Конечно, умел». — «Он не хочет подождать вас, — продолжал я. — Вы не можете сказать ему. Но ведь можно написать записку и приколоть к этому старому дереву».
Он поглядел на меня. По крайней мере, чуть кивнул. Во всяком случае, мне показалось, что кивнул. Я повернулся и пошел к машине. Он все еще глядел мне вслед, когда я уезжал.
Вот он и весь, мой отчет. Осталась лишь загадка. И осталась она оттого, что я кое-что не понял тогда, — что импульс, разбуженный изначальным всплеском, — убийство Джонни Йегером человека по имени Миллс, — по-прежнему передается вширь, все еще рождает последствия, в согласии с природой соседних атомов.
Я говорю так оттого, что он передался и мне, и привел к последствиям, согласно расположению частиц индивидуального атома, носящего мое имя…
Я не смог написать эту историю. Она все выдерживалась и отстаивалась на периферии моего ума, да так и не вступила в действие, обретя форму и сущность. Наконец, как мне показалось, я понял отчего. У меня по-прежнему не было всей истории, целиком. Она не закончилась. Ведь был же — и по-прежнему существовал — пятый.