Пыль старого двора
Шрифт:
На суде теща подозрительно помалкивала — видать, смекнула, что дело заварилось нешуточное, зато жена заученно, пряча бумажку в рукав, обвинила во всех грехах, кроме разве что измены Родине, а чемодан в пособничестве. Причем тут чемодан, удивилась судья, полная положительная женщина в очках. Жена стала объяснять, оглядываясь на тещу. Теща вяло поддакнула про чемодан. «Не морочьте мне голову, — рассердилась судья. — У меня и без вас дел навалом. Конкретные факты измены имеются?» Теща пояснила, что имеются косвенные улики: и опять — бу-бу-бу — про чемодан. «Послушайте, граждане, — судья сняла очки. — Вы с кем разводитесь? С чемоданом или с человеком?» Она встала и сказала, что не даст развалить ячейку общества из-за какого-то там чемодана. И дала три месяца на размышление.
Маленькому мне казалось, что воскресная баня — то, ради чего живут люди. В моем представлении она как бы замыкала круг. Работать, пить, есть, ругаться днем, любить ночью, умирать к концу недели, смыть грехи, родиться, и снова работать, ругаться и любить… С утра только и было разговоров, как бы половчее занять очередь и успеть купить веник. Мама торжественно гладила смену белья и раздавала мелочь —
Дело в том, что раньше горячая вода в домах отсутствовала, и в общественную баню по воскресным дням стекалось полгорода. Здесь в длинных очередях можно было встретить знакомых, соседей и родственников, здесь отмякали душой, вели неспешные разговоры, женщины обменивались слухами, мужчины играли в шахматы и сбрасывались на беленькую, молодежь знакомилась, здесь зарождались романы, планировались измены и будущие семьи, спекулянты обсуждали делишки, а в буфете все это соответствующим образом закреплялось. Единственное, из-за чего порой возникали споры — из-за веников, которых вечно на всех не хватало.
Мама с нами в баню не ходила, потому что по воскресеньям затевала большую стирку. Какое-то время я ходил в баню один, когда отец ушел от нас в первый раз, и в очереди, помню, сильно тосковал. Но однажды субботним вечером отец вернулся домой шибко навеселе и подарил маме капроновые чулки, а наутро, опохмелившись, объявил, что мы всей семьей идем в баню. Мама бросила стирку. По этому случаю отец взял наш самый большой чемодан и мама, сияя глазами, сказала, что он сошел с ума. Был солнечный морозный день, снег хрустел под валенками, искрясь, больно резал глаза. Отец шел по правую руку и нес чемодан, мама, смеясь, по левую, и когда попадалась ледовая дорожка, мы втроем дружно разбегались, и я, держась за руки взрослых и крича от счастья, катился по льду. В очереди отец сказал, что не нужно спорить, и начал, как фокусник, вынимать из чемодана березовые веники и дарить их нуждающимся женщинам как цветы. В буфете я объелся пирожными и беспрерывно рыгал от выпитой крем-соды, отец с мамой пили пиво, закусывая лещом, и мама, раскрасневшись после парной, говорила, что она совсем пьяная.
Ну и вот. А после отец от нас ушел. Уехал из города, вроде бы куда-то на север, только его и видели. Правда, кто-то из пацанов брякнул во дворе, будто моего отца посадили, и я, утирая кровь, дрался с обидчиком за сараями — «до первой слезы». Но я не плачу до сих пор.
Вот, собственно, и вся история с фибровым чемоданом. Когда мама была живой, она продолжала хранить в нем смену чистого белья и мыло — верила, что однажды отец вернется под воскресенье и мы пойдем в баню. Она так и не надела капроновые чулки, которые ей подарил отец — сначала ждала тепла, потом отца, потом просто тепла…
А фибровый чемодан нашел пристанище у меня под кроватью. Я пригласил знакомого слесаря и он всего за бутылку портвейна приладил к чемодану ручку, починил замок. Ржавчину я извел импортной пастой, начистил замок и заклепки до блеска зубным порошком. Сперва хотел подкрасить фибру, но решил, что пусть будет так, как есть. Изредка по субботам я протираю чемодан сначала влажной, потом сухой тряпкой, проверяю замки, перебираю мыло, одеколон, бритву, белье, перетряхиваю полотенца и рубаху, проверяю, не попортился ли лещ и капрон. Я искал по городу папиросы «Беломорканал», которые уважал отец, но выяснилось, что их теперь почти не производят, и решил заменить их сигаретами «Прима». Со стороны это выглядит, наверное, смешно, давно нет мамы, давным-давно ушел отец, зато мне порой снится удивительный сон: над рекой встает туман, течение ленивое и мощное, но мне не страшно, потому что по правое весло сидит во всем чистом отец, по левое мама в новых платье и капроновых чулках, они молча улыбаются мне, седому мальчику, сидящему у руля; еще немного, и солнце пробивается сквозь клочья тумана, видны изумрудные заросли ивняка, ниже по течению играет рыба и низко над гладью реки летит птица; я спускаю за борт босые ноги, и вода такая теплая…
И в самом деле, сказала жена, наконец-то я перестал кричать по ночам.
Тайна
Было воскресенье, я слонялся по квартире, от нечего делать нюхая собственные подмышки. Жена с сыном ушли в поход по магазинам: чадо начало бриться, и старые вещи в одночасье стали малыми, детскими. Я подходил к окну, щурясь от солнца, — снег во дворе потемнел и его не убирали. Мальчишки сбивали сосульки с крыш гаражей, бабка в мокрых валенках трясла половики, по карнизу, царапая жесть, с клекотом ходили голуби и уже успели нагадить на подоконник. Я колупал пальцем легко отваливающуюся замазку и с ненавистью думал о надвигающейся уборке, мытье окон, о скопившейся за зиму рухляди, прочей бодяге — и поглядывал на телефон: хоть бы одна сволочь позвонила! Я уже натягивал джинсы, не решив в точности, то ли пойти выбросить мусор, то ли — пить пиво в пивбар за углом, когда в дверь грубо постучали, возможно, ногой, хотя могли бы и позвонить. Я и открыл-то, не спросив дежурного «кто», больше из возмущения. На пороге из сумерек лестничного тамбура возникло нечто, — без признаков пола, закутанное в тряпье, лица не угадать. Лающим, с фальцетом, голосом были произнесены мои фамилия и имя. Я включил свет в прихожей и обнаружил, что гостей, собственно, двое. Тетка в облезлой шубе, опоясанной платком, в тренировочных штанах с вытянутыми коленками и в разбитых сапожках держала на поводке пятнистую, словно в камуфляже, собаку. Собака не рычала, не скулила, не виляла хвостом, а просто смотрела на меня потухшими угольками. Тетку я вычислил сразу: в меру пьющий коммунальный боец за справедливость. Разлепив узкий бескровный рот, она пробулькала, что действует по просьбе, а иначе ее ноги бы тут не было. Она смерила меня взглядом, дернула поводок — собака пощурилась и понюхала воздух, — и заявила, что эта тварь ничего не жрет, воет по ночам, и она с ней замучилась. Тетка замолчала, буровя немигающими, близко, как у собаки, посаженными глазками в ожидании ответа. Из коридора сквозило, я поджал пальцы в тапочках, осененный, пробормотал, что собаки мы не теряли и никогда не держали, они ошиблись адресом, хотел закрыть железную дверь, недавно с грохотом вставленную для защиты от непрошеных гостей — до сих пор в ушах звенело от звуков крошащегося бетона. «Нет, теряли!» — стальным голосом пресекла мои поползновения эта груда тряпья. Чертыхаясь, я схватил с тумбочки у зеркала деньги, оставленные женой на хлеб, и, торопясь уладить недоразумение, всучил их напористой непрошеной гостье. Впрочем, откуда она знала фамилию и имя? Тетка с достоинством спрятала деньги в ворохе тряпья и тем же стальным голосом, вгрызающимся в бетон, выдала мне мою Тайну.
Оглушенный ею, я тихонько потянул поводок, собака молча, стуча когтями, переступила порог, клоня к полу черные длинные уши. Задрав морду, понюхала воздух, моргая, взглянула мне в глаза, ткнулась в руку сухим носом, снова тревожно посмотрела в лицо, и я понял, что меня узнали.
История эта случилась между прочим. Между более важным и неотложным. Между делом и делишками, порой грязноватыми, без которых немыслима наша жизнь, и, получается, случилась между жизнью. Какая уж там тайна? С маленькой буквы. Шаг влево, не более. Он и побегом-то теперь не считается. Так, шалости пожилых мальчиков. Ну, попросили составить компанию. «Понимаешь, выбил жене льготную путевку, дети у стариков, хаза свободная и сам холостой! Чувак, оборудование не должно простаивать, так ведь нас учили, а?» — возбуждаясь, кричал в трубку бывший однокурсник. Последний раз я видел его три года назад и даже не помнил, как он выглядел. Гарик, точнее, Игорь Матвеевич умолял о помощи. Будут две дамы чуть за тридцать, самый писк, а испытанный в боях напарник, с которым купили было в складчину греческий коньяк, в последний момент скопытился, — что-то у него там на кухне прорвало, — наверное, жена не пустила. Заменить по ходу матча некем, скамейка запасных поседела и поредела.
Был конец рабочего дня, я уже собирал бумаги со стола, а тут этот звонок. Накануне обещал жене, что позанимаюсь с сыном по химии, на носу выпускные экзамены, а дите вместо того, чтобы взяться за ум, штудировало эротическую литературу. Но Игорь Матвеевич, он же Гарик, являлся проректором того самого учебного заведения, куда мы с женой наметили пристроить своего оболтуса. Так что, с одной стороны, звонок был по теме, не каждый год, согласитесь, раздаются звонки от проректоров. Что и заставляло держать трубку и выслушивать пошлости. «Ну, коли ты не в форме, то хоть поддержи разговор, вбрось шайбу, наши в меньшинстве! — разорялся на том конце провода этот поклонник игрищ в закрытых помещениях. — Спать с живым человеком вовсе не обязательно!» Этот довод и решил исход встречи.
…Очнулся от того, что затылком почувствовал взгляд. Я приоткрыл глаз: обои в мелкий цветочек, светильник из фальшивого хрусталя, подушка слабо и нежно пахла духами. Голова раскалывалась, как грецкий орех, посередине, и мозги были плохо прикреплены к скорлупе, но я попытался собрать мысли в кучку. Итак, я не был дома, это плохо, не в вытрезвителе, это хорошо, но и не у Гарика, что было бы предпочтительнее, как уважительная причина в глазах жены. Я шевельнул головой и вместе с болью отчетливее ощутил взгляд, настойчивый, пристальный. И еще дыхание — тяжелое, прерывистое, хриплое. Стало не по себе. Помнится, после третьего тоста «за любовь» я попытался улизнуть домой, на что бдительный хозяин, крепко обняв за плечи, закричал, что в наше время поздно вечером ходить по улицам небезопасно. Могут изнасиловать. В ответ на очевидную пошлость последовал дружный смех. Дамы, а ими оказались хронически неуспевающие студентки-заочницы, не в меру накрашенные и раскованные, хихикали на диване, демонстрируя подержанные коленки. Впрочем, одна, высокая, с бюстом, в вишневом платье, была еще ничего. Ее достоинства мы и обсудили, выйдя на кухню. Хозяин предложил, пока трезвые, бросить на пальцах. Считали два раза — Гарик заявил, что я выбросил пальцы не сразу, — и оба раза вишневое платье доставалось мне. Я готов был уступить по старой дружбе, был как-то не уверен в себе, но Гарик убедил, что дело — верняк. Весь вечер этот багроволицый, седой, погрузневший тип, без пяти минут дед семейства, изображал из себя плейбоя. Живот не мешал ему прыгать козлом. Делали музыку погромче, в стенку стучали соседи, пили на брудершафт, с хохотом менялись партнерами во время танго, крутили по студенческой традиции бутылочку на сердечный интерес, я целовался с вишневым платьем, ощущения в целом были неплохие. Дальнейшего не помню — греческий коньяк, порядком разбавленный водкой, уложил меня в чужую постель.
Я обнаружил, что спал в рубашке и галстуке, рванул одеяло и сел в постели. На меня, не мигая, пялилась собака черными угольками — глаза в глаза, уши ниже морды, язык там же, невнятной масти и поведения. Смотрела добродушно, с интересом, то и дело принюхиваясь, но лишь пошевельнулся — угрожающе зарычала, наклонив морду и уводя взгляд. Я огляделся — вишневого платья нигде не было. Телевизор отечественной марки, шкаф, книги, мой костюм на стуле, очки в тонкой оправе на столике. Ничего лишнего. Собака зевнула, пустив слюну, я потянулся к стулу — и замер от рычанья. Из оцепенения меня и собаку вывели скрип и стук. Псина заметалась, схватила один тапок, под столиком хапнула другой, потеряв первый, и, царапая пол, умчалась. Я лихорадочно дергал молнию на брюках, когда услышал звонкое: «Дайна, место!» (Вот дались им прибалтийские собачьи клички, в самом деле!..) В комнату с мокрыми волосами и полотенцем на шейке вошла хозяйка… Н-да, вишневое платье было бы ей великовато, да и будь впору, не спасло бы. Впечатление? Как говорят летчики, видимость — ноль. Девочка со старым лицом, старым и бесцветным. Я не сразу сообразил, что это та, другая, которая тоже была в гостях у Гарика. Тоже танцевала, тоже смеялась, тоже пила на брудершафт, тоже пела «Не расстанусь с комсомолом…» — серой мышкой, для маскировки раскрасив мордочку и коготки и обеспечив кворум на собрании вышедших в тираж комсомольцев. Я ее не помнил. Как можно с одного раза запомнить мелкий рисунок обоев? Гарик, ученая очковая змея, все рассчитал. А меня споил. Старая девочка послужила декорацией, впрочем, как и я, старый мальчик. Декорацией, на фоне которой разворачивались основные события. Ну и черт с ними, с событиями, я сладкого объелся по молодости, до сих пор потряхивает в районе третьего позвонка.