Пыль
Шрифт:
– Ты куда зашёл, дурень. Тут болота одни да заросли. И нет тебе без мене выхода отсюда: звери тебя сожрут, иль мои капканы прихватят, иль сам с голодухи сдохнешь. Тут моя земля. Вставай и уходи отсюда, куда я укажу. Не ходят тут люди твоих пород. Брысь!
– Не хочу. Устал я. Спать буду, – Клим подогнул ноги и лицом уткнулся в землю.
– Да вставай же ты! – и старик без размаха, но больно ударил своей клюшкой в шею Клима. Тот приподнялся, потирая ушибленное место.
– А сам-то что тут делаешь? – спросонья, с явным недовольством спросил Клим.
– А это не твоё дело. Твоё дело заблудиться, а моё – прогнать блудницу, которая шляется не в своих границах. Идём за мной. Выведу тебя на трассу, а там сам решай, куда тебе, – сказал. Он повернулся,
Клим уселся, сдвинув колени, обнял туловище, втянул голову в себя. Согреться никак не получалось, а встать не было сил. Он, дрожа и заикаясь, как мог, так и поведал старику свои нелепые похождения голосом, чуждым его обычному, отчего ещё сильнее бросало в дрожь и жуть, будто это случилось не с ним. Зачем-то рассказал про сон накануне пришествия старика, про панический приступ в такси, про свои недуги, недосыпы, судороги, звуки откуда-то. Старик слушал и вздыхал, а ночь никак не могла начаться. Клим так хотел эту непроходимую ночь, чтобы не видеть это сморщенный облик, не совсем явный его пониманию, а ещё более хотел, чтоб прохладный эфир передал его живое испарение. И старче сжалился б над ним и вывел туда, где холод, где трассеры слепых, мёрзлых скоростями машин вывезут дрожащее тело, пусть в охолодь этих тупиков, в которые он бьётся, крошась и капая, как воск, ногтем и огнём, но такое знакомое ему, привычное. Словно сопли со свечей в приямках канделябрах, пока ещё мягкие, и он, как в детстве, лепит из них фигурки рыбок, кубики с кривыми боками, огромного червяка, который застывает, не успев слепиться и стать им. Он греет его дыханием в надежде, что получится, а вот не получается ничего, тот ломается и сухо крошится. А Клим не сдаётся. Он подносит его к всплеску пламени, досадно обжигая пальцы. Он негодует о том, что ничего не получается слепить, как должно быть, как правильно, как он считает.
Его опять сносит в жар, в детство, в эти болезни. Он вспоминает, говорит. Вокруг него вьются потоки и штормы. Они сошлись разницей температур. Смерч поднимается с кожи, с каждой поры. Вокруг головы вращается скрипучая крашеная карусель, солнце, ракеты, кривые горизонты, запавшие за край листа, где положено рисовать. Люди, собранные из палок, огромными, полыми, излишне круглыми головами бодают бумагу. Пузыри их лиц всплывают с листа – и пиздец… всё лопается, кляксой неумелой течёт по пологой школьной парте вниз: на штаны, на кожу, на пол. Кап..кап..кап… Поливая фасоль, которую задали вырастить на школьном уроке за месяц и которая таки не пошла в рост, а просто, банально, просто заурядно, взяла и проросла от сырости не больше-не меньше. Попросту, как комар, раздулся и сел на потолок. А у остальных одноклассников, растящих сие, она до того раздалась, что чуть во сне их не удушила, затейливо умножаясь собой. И шелестела при переноске на вытянутых руках, вносимая по звонку всем выполнившим домашнее задание. Клим с двойкой, условной двойкой карандашом, контужено плёлся домой, наблюдая обвивший забор плющ, довольные, сочные сорняки по обочинам, кусты на гаражах, из рубероида, облитого битумом.
Фасоль в конце концов дала плоды. Но та рвота пророщенной фасолью, когда рвота – ещё наказание, а не избавление, когда Клима тошнило только до блёва, и была ещё целая ночь, а промежуток заполнило так: будто узок ворот, да пионерский галстук, и в горле сгусток узко полощет…
– Так, хватит, я понял, – оборвал старик климовы откровения. – Пойдём, сегодня у меня переночуешь, а завтра прочь отсюда.
И наступила ночь. Тьма грубыми заплатками загуляла по поляне, где сидел Клим. Стало легче. Он поднялся, ничего не разглядев, и хотел уже упасть обратно.
– Так! За меня хватайся и пошли, – приказал старик. – Вот дал тебя мне господь на голову. Когда ступать будешь, ступай аккуратно. На ногу наступишь:
– Да как тут не понять, – смирился Клим.
Они пошли. Густая похлёбка ночи вздрагивала изредка фиолетовыми бликами искажений в усталом взоре Клима. Он немного попривык, и полыхнуло чёрным, будто шевелящая перьями ворона обнимала крыльями своих остывших птенцов. Где-то ухало сбоку, где-то плескалось и пахло болотом, где-то зашуршало, словно крошились шишки. «Но то белки, наверное,» думал Клим.
Он сунул руку в рюкзак и обнаружил дыру. Пощупав её, пошарив тщательней, понял, что чётки он потерял. Фляга была на месте. Пустая бутылка из-под воды захрустела в ладони. Он провёл рукою по дну и нащупал жёсткие горошины.
«Разорвало четки, сыпятся по пути. Потом приду, соберу». Успокоился Он.
– Заходи! – скомандовал старик. И хотя глаза Клима привыкли к темноте, ни черта не было видно. – Ладно, постой пока тут, я сейчас.
Заскрипело ветками деревьев, посыпалась земля, и кончились звуки. От этого у Клима начался дикий свист в ушах, производимой абсолютной тишиной. Когда звуки вернулись, Клим услышал свет и кряхтенье. Старик стоял со свечой. Он поводил ей, показывая путь под слоёную почву. Вот они спустились в землянку, и Климу стало тепло и сыро, как в возбуждённом влагалище. Пахло затхлым подвалом, горькими травами, какой-то дохлятиной и, как и везде, керосином. Старик поставил свечу в кружку на земляном полу и уселся у стены, обвитой корнями столетнего дерева.
– Вот тебе и ночлег, а вот и печенька, – улыбнулся он, достав спрятанный в землистой нише гриб трутовик, погладил его, обводя рукой все неровности. – Ты смотри: ничего, что над землёй, что на земле, что у меня под землёй не происходит просто так, кроме одного. Этот плод я назвал «простотак», – Он кисл, сух на языке и является, по сути, обычным грибом-паразитом. – Старик надавил на плод, тот сморщился и сразу же вернулся в первоначальное состояние.
– Как резиновый, – заключил старик. – Иной продукт помнёшь, подавишь рукой – вот тебе и каша. А его рукой не сломаешь, лишь кусать да пережёвывать. Народ их сторонится. Не привычно им, видите ли, такое потреблять. Вот с тобой всё просто так или не просто так?
– Да, со мною всё просто: когда так, когда не так, – неуверенно ответил Клим.
– Скажу, что здесь ты не просто так, а сам целиком «простотак». В этом и твой «простотаковский» парадокс, – заключил старик. – Иной эти места стороной обходит, а ты припёрся и носом клюёшь. Всякий зверь своё место выбирает. Про людских и толковать не приходится. К таким, что вроде тебя, эта заурядная публика уж слишком подозрительна, и с порицанием отзывается. А вы, как побуженные шатуны, слоняетесь, ни черта не понимая, не разбирая своего пути. Побираетесь в чужих огородах – там тьма кругом, и проведёт только поводырь беспородный. Один поводырь из воды, иной с неба гребнем. Их перегной под грибной полусферой. У тебя хорошие тотемы.
– Ты жуй давай, боле сегодня ничем не богат. Все ловушки по чащам пустуют. Берегут одиночество своё. Пришёл, – продолжал старик, – прислушивайся к ним и тогда не пропадёшь…
Клим отрешённо слушал эту ахинею. Он надкусил упругий нарост, как позавчерашнюю булку. Скрипнуло на зубах и во рту раздался вкус квашенной капусты. Он оставил попытку пережевать эту органическую литую массу, широко сглотнул и тут-же подавился, закашлял. Старик терпеливо ждал, когда тот успокоится. Дождавшись, он снова начал:
– Я вот утром выхожу наружу, гляжу на небо, на росу, на траву. И всё ясно: и погода, и улов, и день мой наперёд. Никто меня не съел, и то хорошо. Человек – он сам по себе невкусный. Вот отгрызёт он от себя кусок, прожуёт, да и сплюнет. А с этого куска одни беды: в воду упадет, так рыб потравит, зверь найдёт дикий, так зубы сгниют, поговорит с кем, так и захворает тот. Вот и ходит он по свету, травит этот свет, а потом собою мёртвым травит всю округу. Туда всему и дорога.
– Так, – продолжал он, – про других не буду, не заслужил толковать. Сам серо на цветное смотрел. Ты много пьёшь-то?