Пзхфчщ!
Шрифт:
А спустя год пришла беда. Отец беззубого Петьки, тот самый вечно перепуганный партийный функционер, растеряв последние остатки разума из-за съедавшего его страха быть арестованным и, вероятно, не видя иного способа покончить с этим страхом, кроме самого простого, настрочил сам на себя донос, где довольно убедительно и не гнушаясь выдуманных деталей изобличил себя как опасного вредителя, шпиона, троцкиста, оппозиционера, оппортуниста и уклониста. Самое интересное, что, строча этот неслыханный по тяжести обвинений якобы анонимный донос, бедолага так нервничал, что умудрился в конце письма поставить свою фамилию и подпись. Но в НКВД никто такому страстному самооговору не удивился. Что называется, и не такое видали. Как раз незадолго до этого письма в шпионаже обвинил себя директор одного детского сада. Не дожидаясь пыток, он признался в организации
Иными словами, не было ничего удивительно, что после «дела о маленьких лебедях» самооговор какого-то безумного чиновника нисколько не смутил доблестных чекистов, и Петькиного отца быстро арестовали. Все это не имело бы никакого влияния на судьбу Вадима Сухоручко, если бы арестованный враг народа не стал под нажимом следователя выдавать имена «участников преступной сети», среди которых оказались и друзья, и просто знакомые, и соседи по дому, и наконец, родители Вадима. Их тут же арестовали, а позднее расстреляли за вредительство и шпионаж. По законам времени Вадима должны были отправить в детдом как сына врагов народа, но как раз в 37-м году вышло постановление, гласившее, что «детей старше пятнадцати лет предписано изолировать только в случае, если они будут признаны социально опасными». Вадиму как раз исполнилось пятнадцать, а социально опасным его почему-то не признали. В школе ему, конечно, настойчиво посоветовали отказаться от отца, что он сделал легко, потому что не понимал, какое отношение этот формальный отказ имеет к его истинным чувствам. Впрочем, и удовольствия от этой процедуры он никакого не получил. Так и закончил школу — без родителей и с неясными представлениями о собственном будущем.
Примерно в то же время в Германии, в примерно такую же школу, точнее, гимназию, только немецкую, ходил мальчик по имени Хельмут. В детстве, в отличие от своего советского сверстника, он ничем особо не интересовался, если, конечно, не считать серьезными жизненными интересами походы в кино, курение втайне от родителей и эротические фотографии, найденные в отцовском столе. В школе его, кстати, тоже заставляли писать сочинение на тему «Кем я хочу стать», но не так регулярно, как в советских школах. А точнее, всего один раз. Как раз незадолго до окончания гимназии. Хельмут написал, что мечтает стать врачом-хирургом, чтобы помогать людям, потому что, если на Германию нападут враги (а они, судя по речам фюрера, собирались это не сегодня завтра сделать), он хочет быть вместе со своим народом, чтобы помогать тому справляться с ранами и болью. Сочинение, как ни странно, очень не понравилось патриотично настроенному учителю истории. Более того, он заставил Хельмута встать и ответить перед всем классом, откуда у него такие пораженческие настроения и не симпатизирует ли он тайно коммунистам, раз с таким сладострастием описывает боль и раны простого немецкого народа. На что Хельмут, пожав плечами, ответил, что если он кому-то тайно и симпатизирует, то никак не коммунистам, а одной девочке из параллельного класса, однако он не может дать стопроцентную гарантию, что она не коммунистка. В таком случае, увы, может быть, он симпатизирует коммунистам. Точнее коммунистке. Но если даже так, то о тайных симпатиях речь не идет, ибо он уже пригласил ее в кино, следовательно, его симпатия из тайной стала явной.
В классе, где Прельвитца любили именно за его изощренную язвительность, раздались отдельные смешки.
Что же касается пораженческих настроений, невозмутимо продолжал Хельмут, то, по его мнению, боль и раны являются спутниками любой войны, какой бы справедливой или праведной она ни была. Его дядя Рудольф, например, вернулся с Первой мировой войны без глаза, без правой руки и с простреленным легким, но если господин учитель очень хочет, то может попробовать убедить дядю Рудольфа в том, что эти ранения — следствие его непатриотических настроений. Только он не советует господину учителю это делать.
— Почему же? — глухо спросил учитель истории, чувствуя, как благодаря этому выскочке и сынку обеспеченных родителей стремительно падает его авторитет среди учеников.
— Потому что вы, вероятно, ослышались, господин учитель, — ответил Хельмут без малейшей улыбки. — Я сказал, что мой дядя оставил на войне руку и глаз, но вовсе не мозги. Поэтому после проповеди о божественной неуязвимости немецких солдат он может запросто дать волю своим рукам, точнее, одной оставшейся руке, но и ее, поверьте, будет вполне достаточно, чтобы уложить господина учителя на пол.
На этом месте класс, до этого замерший в ожидании окончания язвительной тирады Хельмута, буквально грохнул от смеха, а учитель, побагровев от злости, начал усиленно колотить указкой по своему столу, призывая класс к порядку. Сначала он хотел отвести Хельмута к директору, но, во-первых, ничего особо оскорбительного Прельвитц не сказал, а у старорежимного директора школы праведный гнев преподавателя не вызовет никакого сочувствия. Во-вторых, это привело бы только к конфронтации с классом, где Прельвитц очевидно пользовался авторитетом, а он сам был здесь всего второй месяц. «Попробуем не поддаваться глупым эмоциям», — подумал учитель, мысленно беря себя в руки.
Он подождал, пока в классе воцарится тишина, и продолжил:
— Кажется, господин Прельвитц решил продемонстрировать нам свое остроумие. Ну что же… Браво.
Он несколько раз демонстративно-иронически хлопнул в ладоши.
— Юмор — вещь полезная. На танцах, вне класса, дома… Но только не тогда, когда речь заходит о судьбах Германии! — неожиданно взвизгнул он, невольно сымитировав Гитлера. — Вот вы собираетесь быть врачом, господин Прельвитц. А вы вообще читали книгу «Майн Кампф», о которой мы говорили на прошлой неделе?
Этот вопрос поставил Хельмута в тупик, потому что книгу-то он читал, но, убей бог, не видел никакой связи между ней и своей будущей профессией. Да и почему, собственно, написанная казенным и корявым языком книга о расовой неполноценности евреев и негров должна вообще интересовать будущего врача? Тем более хирурга. Ноги и руки ломаются даже у негров. Нет, если бы он хотел стать психиатром, тогда еще куда ни шло — автора «Майн Кампф» настолько трясло от переживаний за будущее Германии (а также при любом упоминании о евреях), что любой психиатр с удовольствием занялся бы таким пациентом. И даже, возможно, с любопытством прочел бы сей труд. Обычному же человеку читать эту писанину было настолько тяжело, что отец Хельмута, известный берлинский хирург Детлеф Прельвитц, пролистав ее, в шутку обозвал ее “Mein Krampf” [2] .
2
Krampf — спазм, конвульсия (нем.).
Однако эти мысли Хельмут озвучивать не стал, понимая, что в данном случае его сарказм будет чреват неприятностями. Глупо бодаться со стеной, тем более если стена может боднуть тебя в ответ. К тому же у него было слишком хорошее настроение от предстоящего свидания с Верой Бирнбаум, и портить его конфликтом с педагогом ему не хотелось.
— Читал, господин учитель, — спокойно ответил он, глядя преподавателю истории прямо в глаза.
— Но, видимо, ничего не поняли, — язвительно усмехнулся тот.
— Не понял, — легко согласился Хельмут, которому не хотелось вступать в прения по этому вопросу.
— Вот! — победоносно воскликнул учитель и стукнул указкой по столу
После чего пустился в какие-то пространные рассуждения о немецкой нации, углубился в историю арийской расы, приплел битву в Тевтобургском лесу, потом нибелунгов, потом еще что-то, проклял евреев, с трудом вырулил из дремучего прошлого в двадцатый век, проклял коммунистов и, наконец, вырвался в светлое будущее, где уже развернулся в полную мощь, щедро пересыпая речь цитатами из Геббельса и Гитлера и проклиная уже всех подряд — от коммунистов и руководства Веймарской республики до цыган и евреев.