Раб
Шрифт:
Яков на мгновение оцепенел. Он прекрасно знал, что ему сейчас нельзя и слова проронить, но молчать он не мог. Значит, суждено мне погибнуть! услышал он внутри себя голос. Он подбежал к помещику, снял шапку и воскликнул:
– Светлейший, из-за быка не убивают человека!...
Стало тихо. Гершон с самого начала не взлюбил Якова. Это началось с той субботы, когда тот, кому полагалось читать в синагоге Тору, заболел, и вместо него читал Яков. Гершон терпеть не мог знатоков Талмуда. Он бы ни в коем случае не допустил, чтобы Яков стал здесь меламедом, знай он, что тот действительно учен.
И вот теперь Яков за него заступается. Ошеломленный помещик взглянул на Якова.
– Кто ты такой?
– Я учу детей.
– Как тебя зовут?
– Яков.
– Ты и
Этот смех как бы прервал экзекуцию. Все стали смеяться. Пилецкий так и сгибался от хохота. На мгновение показалось, что все происходившее ранее было шуткой, барским развлечением. Помещики нередко разыгрывали такого рода комедии с евреями, но евреи каждый раз пугались, так как шутки злодеев легко оборачивались грозной расправой, как, впрочем, и наоборот. Холопы все еще держали Гершона. Он был единственный, кто не смеялся. Его рыжие глаза глядели с такой неистовой злобой, с какой только рождаются. Из-под торчащих усов свешивалась толстая нижняя губа, обнажая желтые редкие зубы, как у зверя, на которого напала более сильная тварь, но в которую он, издыхая, все же готов вонзить клыки... Помещик изнемогал от смеха. Он всплескивал руками, хватался за колени, покатывался. Те, кто только что пали ниц, поднялись и помогали ему смеяться с безумной беспечностью страха... Даже раввин смеялся. Женщины, обхватывая друг друга, приседали, не то смеясь, не то плача...
– Мамочки мои! взревел помещик, - мамочки, папочки, еврейчики!... И он заржал снова. Весь кагал вместе с женщинами и детьми вторил ему, каждый на свой манер, со своими ужимками. У одной старухи свалился чепец. Ступенчатый череп выглядел смешно, как у только что постриженной овцы. Теперь женщины стали смеяться уже искренно...
Но вот смех прекратился. Помещик напоследок хохотнул, и лицо его снова искривилось от злобы.
– Кто ты такой? Что ты здесь делаешь?
– рявкнул он.
– Отвечай!
– Я меламед. Учу детей.
– Чему ты их учишь, как выкрадывать просвиру, как отравлять колодцы? Как употреблять христианскую кровь на мацу?...
– Боже упаси, ясновельможный! Это запрещено еврейским законом.
– Запрещено? Знаем! Проклятый ваш Талмуд учит, как обманывать христианский народ. Отовсюду вас выгнали, а наш король Казимир широко распахнул перед вами ворота. Но как вы нас отблагодарили? Вы устроили здесь новую Палестину. Вы поносите и проклинаете нас на вашем древнееврейском. Вы плюете на наши святыни. Вы десять раз на день хулите нашего Бога. Гайдамаки Хмельницкого проучили вас, но мало. Вы заодно с разбойниками-шведами, и с русскими, и с пруссаками, - со всеми врагами вашей отчизны. Кто разрешил тебе быть здесь, проклятый еврей?!
– закричал Пилицкий, размахивая кулаком.
– Это земля моя, не твоя! Мои родители пролили за нее кровь. Мне не надо, чтобы ты учил еврейских ублюдков, как осквернять мою отчизну, пожираемую всякой нечистью, отчизну, которая и так уже полумертва...
Пилицкий запнулся. Пена выступила у него на губах. Евреи снова согнулись, готовые вновь пасть ниц и молить о пощаде. С ужасом переглядываясь, члены общины делали друг другу знаки. Раввин поднял с земли свою ермолку и, не отряхнув, напялил на голову. Старуха, уронившая чепец, вновь надела его, хотя и набекрень. Холопы снова принялись трясти Гершона, то и дело приподнимая его за ворот, словно собираясь вытряхнуть из одежды. Служка все еще стоял с Торой в руках, раскачиваясь на немощных ногах. Всем стало ясно, что так просто не обойдется. Некоторые попытались заблаговременно улизнуть. Кто пошел прятаться, кто - запирать двери, закрывать лавку. Заметив, что евреи расходятся, помещик раскричался:
– Не разбегайтесь, еврейчики! Не убежать вам от меня! Я вас передушу, где бы вы ни были!... Я вас так проучу, что вы проклянете тот день, когда ваши вшивые матери выдавили вас из своего чрева!...
– Мы не разбегаемся, светлейший!...
– Мы не убегаем, благороднейший!...
– Тебя спрашивают, так отвечай!
– заревел помещик на Якова.
К этому времени Яков уже не помнил, о чем его спрашивали. Пилецкий протянул руку, чтобы ухватить его за лацкан. Но Яков оказался слишком высок. Он лишь покорно склонил голову.
– Да простит меня ясновельможный пан, но я не помню, на что мне надо ответить.
Сам помещик, видно, тоже забыл. Он смотрел на Якова в замешательстве. Тут он обратил внимание, что этот еврей хорошо говорит по-польски, не искажает слова, как другие. У него вдруг пропала злоба и он ощутил нечто вроде стыда за сцену, которую только что разыграл перед этими жалкими, уцелевшими после расправы Хмельницкого, людьми. Аж слезы навернулись ему на глаза. Ведь он, Пилицкий, считал себя сердобольным и часто в уме сочинял молитвы, обращенные к Иисусу и апостолам. Смолоду он боялся, что долго не проживет. Какая-то старая гадалка предсказала ему раннюю смерть...
Пилицкий стал искать способа, как бы ему покончить с этой чертовщиной. На мгновение он прислушался к суматохе, творившейся внутри него. Он был теперь в равной мере способен и снова рассвирепеть, и просить прощения у этого Богом избранного, непокорного народа. Он почувствовал горечь во рту и щекотание в носу. Все это потому, что моя жизнь с вывихом, - как бы оправдывался он сам перед собой.
– Эта женщина превратила меня в развалину. Ему в голову пришла неожиданная идея: расшвырять деньги среди этой толпы. Пусть видят, что он вовсе не такой уж Аман... Пилицкий схватился за кошелек, но вспомнил, что он пуст. От этого ему сделалось еще обиднее. Его охватила жалость к себе: "Вот до чего меня довели! В конце концов меня окончательно ограбят..." Пилицкий взглянул на старика с Торой и воскликнул: - Зачем вы Тору вытащили из синагоги? Чем она вам поможет? Лучше соблюдайте то, что в ней написано, чем заслонять ею ваше мошенничество". Неси Тору назад, старый бездельник!
– Унесите Тору! Унесите Тору!
– раздалось со всех сторон. Евреи уже почуяли, что помещик смягчился. Служка в последний раз качнулся и исчез в дверях синагоги. Опасность как будто миновала, но холопы все еще держали Гершона, и барин мог в любую минуту снова впасть в ярость, в его взгляде была горечь... Казалось, глаза его ищут новую жертву. Вдруг откуда-то прибежала жена Якова, немая Сарра. Над своим набрякшим животом она держала поднятый фартук, полный щавельевых листьев. Сарра собирала на лужайке щавель. Она не слыхала как прискакал помещик, пропустила все это происшествие. И вот в одно мгновение она увидела карету, холопов, помещика и Якова, покорно стоящего с опущенной головой и с шапкой в руке. Она решила, что произошло то страшное и непоправимое, чего она все время боялась и, что преследовало ее по ночам в кошмарах. Якову хотят причинить зло... Из ее горла вырвался истошный крик. Она взмахнула руками и рассыпала свой щавель. Ее охватил ужас, подобный безумию. Она мигом прорвалась сквозь толпу, оттолкнула Якова и, бросившись к ногам помещика, разразилась такими рыданиями, что Пялицкий побледнел и стал пятиться назад. Сарра, лежа, подалась вперед и молниеносно схватив помещика за ноги, стала причитать:
– Смилостивься, барин! Господин мой! Он - все мое богатство! Я ношу его дитя в своем чреве... Лучше убей меня! Мою голову - за голову его!... Отпусти его, отпусти!...
– Кто она такая? Встань!...
– Прости его, барин, прости его! Он ни в чем не виноват! Он честный, он ясен как Божий день! Он святой человек! Святой человек!...
Яков нагнулся было, чтобы поднять ее, но руки у него отнялись. Только сейчас до него дошло, что Сарра выдала их тайну. Немая заговорила. Собравшиеся, в замешательстве, не сразу поняли, что произошло. Все словно оцепенели. Мужчины простерли руки, вскинули брови. Женщины схватившись за головы, водили вытаращенными глазами. Холопы отпустили на мгновение Гершона. Даже лошади, запряженные в карету, до сих пор стоявшие смирно, занятые своими, далекими от людей с их дрязгами, лошадиными мыслями, повернули головы с внезапным любопытством, вызываемым иногда у животных поступками людей... Гершон также в изумлении развел руками с оттенком досады, которую испытывает деспотическая натура, когда что-либо происходит независимо от него. Раввин принялся покачиваться, потирая руки оду о другую. Одна из женщин шлепнула себя по щекам.