Работа над ошибками
Шрифт:
– А где это? – заволновался Лёша. – Если объяснить, они отдадут!
– Да я уж и сам туда бегал, – ответил Чаругин. – Поздно. Он ведь ещё на прошлой неделе папки отволок. Мне уже из издательства звонили – спохватились работнички!
В комнату снова тихонько зашла хозяйка, сняла со стула заложенные очками «Воспоминания и размышления» маршала Жукова, тяжело села и скорбно сложила на животе руки.
– Иван Георгиевич, – спросил я на всякий случай, – вы не помните: было в воспоминаниях что-нибудь о Николае Пустыреве, это молодой писатель, он пропал без вести
– Ничего не было. Точно!
– Понятно… Спасибо, – поблагодарил я, понимая, что нужно прощаться.
– А что о нем писать-то! – словно оправдываясь, продолжил Чаругин. – Грамотный был, очкастый. Сначала писарем походил, потом в строй попросился: кто-то его поддел, мол, в штабе отсиживается…
– А как он пропал без вести? – подавшись вперёд, спросил Лёша.
– Если знают, как пропал, это уже «пал смертью храбрых» называется, а в ту осень не то что бойцы, армии без вести пропадали!
– А вам довелось с ним общаться? – пытал Лёша.
– Довелось… – усмехнулся Чаругин. – Несколько раз замечания делал, что интеллигентный человек, а бриться забывает. За дневник ругал: рядовому составу не положено…
– За дневник? А куда он делся? – с надеждой спросил я.
– Скурили…
– Как скурили? – вздрогнул Ивченко.
– А вот так. Ты уж извини, Алексей, в ларёк за «Беломором» далеко бегать было. Мне как раз страничка попалась, где он нашего старшину описывал, – умора!
– А какой он был, Пустырев? – с обидой спросил шеф-координатор.
– Какой… Задумчивый, а это на фронте последнее дело. Политбеседы с пониманием проводил, хотя меня комиссар и предупреждал, что неприятности у него перед войной были, какую-то книжку вредную написал… А может, и не вредную, тогда, пользуясь занятостью товарища Сталина, много дров наломали…
– А как называлась та книжка? – не унимался Лёша.
– Откуда ж я знаю! – развёл руками Чаругин. – Это, дорогой мой Алексей, действующая армия, а не изба-читальня…
– Когда вы видели Пустырева последний раз? – спросил я и почувствовал себя этаким телевизионным следователем.
– В строю видел, когда их взвод соседям справа на подмогу отправляли. А больше не видел, от всей дивизии тогда один номер остался, и то слава богу! – ответил Иван Георгиевич, потом помялся и попросил: – Вы уж у себя в школе про макулатуру не рассказывайте… А?
Мы проговорили ещё полчаса и условились, что Иван Георгиевич, когда поправится, встретится с ребятами и поделится воспоминаниями о Пустыреве. Расстроенный хозяин вызвался проводить нас до лифта. Как раз когда мы прощались, двери лифта разъехались, и нам навстречу шагнул широкоплечий, коротко остриженный юноша, экипированный в настоящую форменную куртку «милитер».
– Вот он, макулатурщик! – язвительно представил своего внука Чаругин. – В американском бушлате ходит!
– А кто со штатниками на Эльбе обнимался? – улыбчиво ответил парень и вежливо добавил: – Здравствуйте!
Ивченко поглядел на него с ненавистью и, почти оттолкнув плечом, зашёл в кабинку, на стенках которой в сжатых и выразительных фразах была
Мы шли по вечернему городу вдоль освещённых витрин, уставленных символами изобилия – пирамидами консервных банок. Навстречу нам попалась крепко обнявшаяся, совсем ещё юная парочка, а следом, точно предостережение влюблённым, усталая женщина проталкивала сквозь толпу детскую коляску.
– Андрей Михайлович, – после долгого задумчивого молчания заговорил Ивченко, – а может быть, в самом деле не стоит ребятам рассказывать про макулатуру?
– Боишься, не поймут? А ведь враньё начинается с монополии на правду. И потом, дорогой товарищ, ты же не скрыл от друзей все, что слышал в кабинете директора!
– Я должен был сказать…
– Ты очень боишься Кирибеева? Только честно!
– Да, боюсь, – с вызовом ответил Лёша. – Вы же ничего не знаете!
– Почему – ничего? Про «банду четырех» знаю…
Комсорг девятого класса и шеф-координатор группы «Поиск» не ответил. Честно говоря, я его понимал. У нас в классе тоже был свой Кирибеев – некий Воронков, мрачный, прыщавый парень, с синей пороховой наколкой на руке. Учителя делали вид, что его не существует, но он существовал, держа в страхе всю школу, и однажды на моих глазах в кровь избил какого-то парня-десятиклассника. Прибежавший на крик учитель труда спросил у меня: «Кто это сделал?» И я, член комитета комсомола, любимец педагогического коллектива, забормотал что-то невразумительное, другими словами, дал ложные показания; пострадавший тоже уверял, будто просто поскользнулся у упал. Воронков поглядел на меня с дружеским презрением и с тех пор при встрече всегда протягивал мне свою влажную и холодную ладонь, и я неизменно пожимал его руку, испытывая одновременно чувство стыда, гадливости и облегчения. Рассказывали, что Воронков избивает собственную мать, и она однажды плакала в кабинете директора, умоляя отправить родного сына в колонию…
– Как ты думаешь, – спросил я Ивченко, – Кирибеев любит свою мать?
– Да, любит, – твёрдо ответил он. – Кирибеев даже с отцом из-за неё дерётся… Помните, он с синяками в школу приходил?
– Помню… А «рыбу» принёс Расходенков?
– Я не могу вам ответить, – глядя под ноги, твёрдо проговорил Лёша.
– Почему?
– Мы так решили.
– За что вы на меня обиделись?
– Вы бегали жаловаться Фоме.
– Кому? Не понял…
– Станиславу Юрьевичу.
– А если это называется поставить в известность руководство? Трудовую дисциплину никто не отменял…
– Я пытался объяснить это ребятам, но они считают, что вы нас заложили…
– А они не говорили, что я шестерю?
– Чего? – не понял Ивченко.
– Ничего!
– Андрей Михайлович, я вас понимаю, но так решило большинство…
– Голосование у вас было тайное или открытое?
– Вы надо мной смеётесь! – сказал Лёша и остановился.
– Мне не до смеха, – отозвался я, продолжая идти вперёд, и шеф-координатор поплёлся следом. – За что, собственно, ты так любишь Кирибеева? Ты без него жить не можешь?