Работа над ошибками
Шрифт:
– А по-твоему, Таечку надо в дом скорби спровадить и руки отряхнуть, да? Ты это предлагаешь?
– Ой, ну не сердись, ради бога! Ничего я такого не предлагаю… Так на меня глазами сверкаешь, аж страшно! И не надо обыкновенный интернат для старушек называть так пафосно – дом скорби!
– А как надо называть? Дом радости? Или дом подлости?
– Ой, ба… Ну ты опять все в одну кучу смешала! В конце концов, у нас на этот дом полное моральное право есть, как ни крути. Таечка ведь нам даже не родственница… Нет, баб, ну правда, не смотри на меня так… уничижительно! Вот
– Кто – чужой? Это Таечка – чужая? Да мне она роднее родной! Да как ты можешь, Наталья! Таечка, когда в войну к нам прибилась, последний кусок хлеба мне отдавала! Я маленькая еще была, несмышленыш пятилетний, а все как есть помню… Ее и в эвакуацию моя мать с собой взяла, чтоб она, стало быть, за мной приглядывала. Мать на заводе работала с утра до ночи, а мы, стало быть, с Таечкой домовничали. Свою дочку у нее немцы заживо сожгли, вот она ко мне и прикипела, с рук меня не спускала.
– Погоди, бабуль… А сколько лет ей было, когда она к вам это… прибилась?
– Погоди, дай бог памяти… Где-то двадцать или чуть больше…
– И у нее уже дочка была?
– Ну да. Как Таечка рассказывала, ее совсем еще девчонкой соблазнил «заезжий хахаль», вот она и родила в шестнадцать лет. Так и жила при матери с «позором». Раньше в деревнях такие дела совсем не приветствовали, знаешь… А потом немцы пришли, стали по деревням девушек молодых в Германию угонять. Мать ее и отправила со двора – беги, говорит, Таиска, схоронись в лесу. Вот она и дохоронилась… Через два дня пришла в деревню, а там одни трубы вместо домов торчат. Немцы всех в одну избу согнали да подожгли, и мать Таечкина там сгорела, и дочка, и братья малолетние…
– Постой, постой, бабуль… Так это сколько же нашей Таечке лет? Выходит… выходит, ей уже девяносто, что ли?!
– Ну да. А ты и не знала. Спасибо, хоть посчитать удосужилась.
– Да столько вообще не живут!
– Ага. В домах скорби, может, и не живут.
– Ну, ба… Ну чего ты, в самом деле? Я же не о себе, я же о тебе, в конце концов, беспокоюсь! И о маме тоже! Я как раз хотела попросить тебя, чтоб ты с Тонечкой на даче пожила… Понимаешь, у нас детсад на ремонт закрыли, и Тонечку деть некуда. А мама…
– Ага. О матери, значит, беспокоишься? Боишься ей Таечку навязать?
– Так она ж на работе пропадает целыми днями! Вот как ей не надоело это главное бухгалтерство, скажи, бабуль? Сплошной невроз и куча ответственности! Домой приходит поздно, разбитая вдрызг… А тут еще и Таечка… Если вы с Тонечкой на дачу уедете, как она тут с ней управляться будет?
– А мать твоя, в отличие от тебя, морду от старухи не воротит! Всегда и зайдет к ней, и посидит, и приласкает. Нет, странно все-таки… Вроде ты никогда в детстве злой не была…
– Да я и сейчас не злая, бабуль! При чем тут – злая, добрая… Я тоже всегда к Таечке захожу, когда к вам приезжаю. Что, разве не так? Я тоже ее люблю, между прочим.
– А чего тогда всякую ерунду городишь?
– Не знаю… Устала, наверное. И тебя жалко. И маму тоже. И запах тут у вас… Нет, я и правда Таечку люблю, но…
– А раз любишь, то иди к ней, поздоровайся хотя бы!
– А поужинать? Я вообще-то есть хочу. На голодный желудок все запахи, между прочим, противнее кажутся.
– Наталья! Да что это такое, ей-богу! Ты что, меня окончательно из себя вывести хочешь?!
Тонечка-старшая сердилась уже не на шутку – это Наташа сразу поняла. Она очень хорошо знала свою бабушку, и знала эти металлические, добра не предвещающие нотки в голосе. И потому покорно встала и, ни слова не говоря, потащилась в дальнюю комнату – навещать няню Таечку. Перед дверью вздохнула, с тоской глянула в сторону кухни, открыла…
Таечка лежала под розовым байковым одеяльцем, сухонькая мумия в белом платочке. Вместо лица – коричневый морщинистый кулачок, слепые глаза прикрыты прозрачными почти веками, втянутые внутрь губы шевелятся размеренно, будто старуха жует что-то вкусное. И само лицо вроде как блаженное от этого – спит не спит, слышит не слышит… Наташа постояла немного в дверях и только сделала тихий шаг назад, намереваясь уйти, как старушка вдруг встрепенулась, поелозила по подушке головой, заскрипела тоненько:
– О-о-й, Наташичка моя пришла, мнучичка моя любимая… Иди сюда, Наташичка, иди ко мне, дай я тебя пошшупаю…
Тая ее всегда так и называла – «Наташичка» и «мнучичка». Однажды Наташа спросила няню – отчего «мнучичка», а не «внученька»? И получила исчерпывающий ответ: так ить малых деток мнут в руках, любят да тетешкают, оттого и мнучичка…
Так. Ладно. Пусть будет мнучичка. Теперь еще и обряд «пошшупывания» надо перетерпеть. То есть наклонить к няне Тае лицо, и она будет возить по нему сухими дрожащими пальцами, трогая поочередно глаза, нос, губы… Ничего, терпимо. Щекотно только.
– Красавица моя, рыбочка золотая, солнушко ясное… А волосы где? Вот тута, на шейке, у тебя волосики были…
– Я подстриглась, нянечка.
– Косу обрезала?! Ахти…
– Да не было у меня никакой косы, просто покороче остриглась, и все!
– Ну да, ну да… Ты не сердись на меня, Наташичка. Я и сама такая была. Помню, тоже себе косу обрезала, когда мне годков десять исполнилось. Нашла у мамки ножницы и хватанула сдуру…
Так. Пошла плясать ее величество старушкина ретроградная амнезия. Что было вчера – не помним, а что было в десятилетнем возрасте – помним в мельчайших подробностях.
– … А мамки-то я, Наташичка, шибко боялась! Повязала платочек на голову и шасть к соседке, к Надьке-вековухе! Плачу перед ней, косу в руках держу, что мне делать, не знаю… А Надька злая баба была, одно слово – вековуха. Говорит мне – примета, мол, вроде такая есть. Ты, говорит, девка, как солнце вечером начнет с неба сползать, иди за им туда. А как придешь, крикни в ту яму, куда оно, солнце-то, падает, чтоб волос у тебя обратно отрос. Он и отрастет, пока домой обратно идешь. Верное, говорит, дело. Ну, я и пошла…