Ради безопасности страны
Шрифт:
— Мне, между прочим, — заметил Проскурин, — тоже нравятся солидные подчиненные, но это совсем не значит, что все солидные — шпионы.
— Так же, как быстрота и резкость не есть главное определяющее качество таратора и балаболки, — ответил Гмыря. — Гавриков действительно похож, только он в больнице, товарищ генерал.
Константинов приехал в госпиталь, где умирал потомственный сталевар с «Серпа» Василий Феофанович Гавриков, отец старшего лейтенанта Дмитрия Гаврикова. Старик трудно шевелил натруженными, громадными
— Димка, ты где?
— Я здесь, папа.
Старик брал руку сына своими ледяными пальцами и клал ее на грудь себе, и так замирал, и на лице его появлялась улыбка; раньше-то руки отца несли в себе постоянство н а д е ж н о с т и, а что есть прекраснее отцовской надежности, сопутствующей тебе в жизни?! Теперь же старик искал руку сына и успокаивался лишь в тот миг, когда пальцы их чувствовали друг друга.
Когда отец забывался, Дима выходил в коридор, курил и плакал. Он запрещал себе плакать, чтобы не краснели глаза, — отец все заметит, на то он и отец, сразу спросит: «Почему плачешь, сын?» А что ответить? И так уж третью неделю он говорил старику, что операция прошла хорошо и что скоро выпишут его домой, и отец благодарно принимал ложь сына и только все время искал его пальцы.
Здесь, в коридоре, Константинов и увидел Гаврикова. Тот стоял возле окна, упершись лбом в холодную металлическую раму, смотрел на цветущий парк и с ужасом думал о том, как повезет он отсюда папу, сквозь цветение и зелень, бездыханного, огромного, повезет на Ваганьково и как похоронщики будут торопливо забивать гвозди, поглядывая на часы, — работы у них много. Как же они торопились, когда два года назад хоронили маму, как деловито торопились, и как от них несло водкой и луком, и как фальшиво было их напускное сострадание...
— Дима, здравствуйте, — тихо сказал Константинов, положив руку на плечо Гаврикова. — Простите, что я не вовремя.
Тот обернулся, узнал генерала, не очень-то удивился его приходу, вытер глаза и сказала
— Папа еще жив.
— Дима, я пришел к вам с просьбой. Мне совестно просить вас об этом, но больше просить некого. Если бы я мог не приходить к вам, если бы я имел хоть какое-то подобие запасного варианта, право, я бы не посмел.
— Что-нибудь случилось?
— Да. Можете меня выслушать?
— Могу.
...Константинов привез Гаврикова на «Мосфильм», в гримерную. Гмыря ждал их здесь сорок минут; в чемодане были два костюма Дубова, его рубашки и галстуки.
Режиссер Карлов (Ухов выехал на н а т у р у) познакомил Гаврикова с Риммой Неустроевой.
— Риммочка, — сказал он, — сделайте из этого красавца другого человека. Никогда еще не снимались, Дима? Бойтесь женщин из массовки, вам вскружат голову. Где фотография?
Гмыря достал из бумажника портрет Дубова.
— Я с ним
— Игорь, — сказал Гмыря, посмотрев на Константинова ужасающим взглядом: вся конспирация шла к чертовой матери. — Игорь Павлович.
— Нет, — ответила женщина. — Только не Игорь. Я вспомню. Я имена вспоминаю очень трудно, фамилию запоминаю легко. Дубов это.
— Вы ошибаетесь, — сказал Константинов. — Наверняка ошибаетесь, фамилия этого человека — Лесников. Игорь Лесников.
— Странно, — заметила женщина и положила голову Гаврикова на спинку кресла. — Ну да бог с ним... Расслабьте лицо, пожалуйста, закройте глаза. Что вы такой напряженный?
Константинов умоляюще посмотрел на Карлова — тот понял, сказал Римме:
— Пташенька моя, нам бы поскорее.
— Если поскорее, тогда я из него не Лесникова сделаю, а Рину Зеленую. Что у вас глаза напухшие? — спросила она Гаврикова. — Пили вчера много?
— Он не пьет, — сказал Константинов. — У него горе, Риммочка.
— Как же тогда идти на площадку? Горе перед камерой не скроешь. Я помню, как-то делала Любовь Петровну...
— Орлову, — пояснил Карлов. — Любовь Орлову.
— Именно, — продолжала Римма, накладывая на лицо Гаврикова тон, — а у нее уже начались боли, последняя стадия рака, так она, великая женщина, настоящий художник, больше всего боялась, как бы зритель не почувствовал на экране ее страдание. Мы ведь, бабы, ужасные люди, мы не умеем скрывать свое настроение, не то что боль. А говорим: «Вы, мужики, боль терпеть не можете». Именно вы-то и можете терпеть боль и скрывать настроение. Ненавижу женщин, честное слово, ненавижу. Ну-ка, посмейтесь, — обратилась она к Гаврикову. — Посмейтесь, посмейтесь...
— А нельзя без смеха, Риммочка? — спросил Константинов.
— Нельзя. Смех обнажает лицо — мне тогда легче работать.
Гавриков засмеялся скрипуче.
Константинов раскурил сигару, пыхнул синим дымом, посмотрел в зеркало:
— По-моему, теперь мы не отличим Диму от Лесникова. Как думаете, Риммочка?
— Я еще не начала работать. Будем делать накладку или я подниму вашему Диме волосы феном?
— А что скорее?
— Скорее то, что лучше. Поспешишь — людей насмешишь. Вы что, новый ассистент по актерам у Евгения Павловича?
— Консультант, — ответил Карлов. — Это мой консультант.
— Вы не актер, — сказала Неустроева, нанося легкие серые тона на надбровья Димы Гаврикова. — Вы весь зажатый, трудно будет выходить на площадку.
«Будь ты неладна, — подумал с тоскою Константинов. — И сказать ничего нельзя. Рвет ведь парню сердце».
— Римчик, — снова, будто бы почувствовав состояние Константинова, сказал Карлов, — ты, будучи гением перевоплощения, постараешься все же сделать нам Диму минут за десять, да?